руду в тихом дуновении. Тина плывет по волнам. Камыши легко шуршат и трутся. По пруду пробегает силуэт, чтоб потом нырнуть во мрак деревни.
Там темно. Руку протянешь – не увидишь. Именно в такую глубокую ночь тысячи стволов теряют ветки на хрупких кистях. Колышась, деревья тревожно шебуршат ими, чтобы доказать – они существуют и поныне. Поэтому, когда теряешь из виду обе ноги, чем-то всё равно немощно перебираешь. Ничего не получается – ты зябнешь, дрожишь. Не иначе как само тело понимает: холод возьмёт всё, чем так легкомысленно пренебрегаешь.
Трепещешь, но бредёшь. Ведь дорога одна на всех в Сибири. Ей не нужен ни свет, ни тепло. По крутым кочкам не пройдет ни газ, ни водопровод. Только снизойдёт очищающий огонь. А пока разорись на кучке дров. Или прибери валежник. Благо им беззаботно заправлен лес, паче пороховой бочки. Но не попадись, нечистый, иначе вор! Этот дар на стражу закона.
Зато уголь всегда на дороге. Наверное, чтоб больнее и чаще падали, растирая ноги. Так проще запнутся о каменный уголь, легко яма подхватит в черный карман, а подошва прошаркает и огрызнётся. В деревнях ночью такой балаган!
Как же темно. Блуждаешь с трепетом, цепенеешь. Не узнаешь ни камней, ни кустов. И мерещиться – кто-то пасёт. Он преследует, беззвучно крадется. Но, слепо моргая, щурясь, видима глазу лишь бескрайняя темень. И вот, как только заметишь вдали приглушенный свет, проликовав, замрёт сердце, чтоб потом каждый нейрон пустил кровь, чтоб живым дойти к свету.
Парой фонари закутываются пылью, когда небо заливается углём. Что этот просвет над головой даёт? Фонарь у гаража темнит. Тощий столб растёт не к месту. И сам плафон что-то тускло жужжит. Не веришь не одному повороту.
Гнетущий холод. Дрожащие губы. Обмёрзшие голые ноги и руки. Белый вздох вьётся в тусклом огне. Под фонарём почерневший протез. На его гнилых зубах увидеть бы доски. А что за забором? Этой ночь кто-то густо закрасил крыши, оставив чёрные шляпы. Забор обрамлён этой тьмой. Требует света, а он словно иссох. С плафона подачки редкие, вот забор и подгрызает объедки. Дичает и нищенствует. Но не лает. Кусает голым гвоздём, держась за одну ржавую шляпку. В ответ колено зияет.
И тихо. Кузнечик едва свистит в траве, балагурит. Сверчки роняют зелёный огонек, а высокий столб освещает гниющий теремок, пока мотылёк трепыхается у фонаря, шурша крыльями. В брошенном саду было мирно, пока в ночи не проверещал смычок. Страшась, кузнечик замкнул крылья. Захудалый плафон поморгал нестабильно, пропал трусливый мотылёк. Трепеща, ветки погнал оживлённый ветерок. За ним сверчки разбрелись и укрылись в траве (чьи листья увяли и растворились во тьме). Чтобы пропасть в небытие.
А мелодия грохочет, шествует по ночи и, приближаясь, трубит громче. Уже визжит, разрывая струны. Сердце трепещет, колотит перепонки.
– Он рядом, – горло истощенно ритм срывает.
Губы тихо шипят, оголяя зубы. У порога чьи-то звуки капризно скулят и стонут на подъёме. Наконец, гостья на пороге, ничуть не ожидая, что чужой дом убогий. У крыльца скрипят ветхие ступеньки. И дверь трещит, когда хлопают петли. И пол не приветлив.
Гостья притихла за дверью. Но даже мышкой укрывшись за нею, кожа беспощадно сжимает поры, ёжится, дубеет. Пока локоны в губы лезут, их сплетает снующий по телу трепет. Всё естество понимает, отчего музыка так свирепствует, будто метит под ритм сердца.
И вот слышит – дико верещит калитка. Её петли рвутся. Музыка притихла, будто сама хочет подслушать, куда он идет. И он идет. Клацает подошвой. В груди замер вздох, чтоб ощутить, если ли ещё там рокот, чтобы услышать монотонный стук.
Стук. Дверь грохочет.
– Моё имя Джейсон, и я иду убивать каждого из вас, – шествует голос, искорёженный под бой фанеры. – Кто-нибудь есть дома?
Веранда щёлкнула. Чутьё торкнуло. Голос подсказывал, что в доме, за дверью, запертую грудную клетку колотит бойкий кулак. Джейсон вскинул топор с зеркально заточенной кромкой. Лунный луч вспорол черный пух и уронил на лезвие тусклую соломку. Дом обуял ступор. Топор клюнул в гнилую дверь и начал ломиться внутрь.
– Есть. Я это чувствую. Я это чувствую своим запахом, – произносит грозно. Вдруг осекся и удивленно процедил. – Что блядь? Каким ещё запахом?
– Чё? – ляпнула жертва и заржала.
Маньяк отвлекся, сдёрнул шею со щёлочки на избитой двери, воззрился в хмурь. За окном, во мраке, её лицо темнело. Но одно легкое движение, хохот губ, сразу выдало угольную кожу. Как только морщина дрогнет, её сразу видно. Вот она! Идеальная жертва ночной мимикрии и сажи.
– Же-енщина, – довольно процедил маньяк, таращась на жертву. – Обожаю женщин.
Он вскинул кисть и поймал бронзовый блик.
– Ты мне фак показываешь? – гаркнула деваха.
Нож разбил стекло. Хрустальный звон рассыпался по подоконнику. Жирный кусок испустил предсмертный лязг. Жертва визгнула и скрылась под сенью дома. Маньяк спохватился за рукоять и продолжил долбить по двери.
Серая стружка плевалась в него. Древесина верещала и скрипела. Постепенно дверь превращалась в труху, оголяя внутренности дома. Он вновь замахнулся,