к отделился от стены и выехал на середину каюты, закутанный в плащ мужчина пулей выскочил на палубу.
– Гляди, Елисей, берет не оброни, да сам в пучине не сгинь! – под пронзительные вопли взъерошенного попугая, чью подвешенную к потолку клетку немилосердно мотало, бросил вдогонку дородный человек в алом, со стоячим воротником и шитом золотом кафтане, как дверь каюты захлопнулась. – Послал нам боже напасть, ишь, как дохтура выворачивать зачло, даром что аглинчанин, – заметил он юноше, приглашенному переводить разговор с ученым лекарем.
– А до обители Святого Николая, господине, шкипер сказывал, еже при попутном ветре, ешо трое дён плавания, – глотая слюну, почтительно пояснил молодой человек и часто заморгал выпуклыми, цвета небесной лазури глазами. Первые признаки тошноты почувствовал и он.
– Негоже тебе, собака, с кормчим ихнем речи зачинать да пытать его милость, как до Беломорья добраться! – свел густые с проседью брови человек в кафтане.
– Сильвестр Данило мне подобное сказывал, а ужо он у аглинского капитана про то выпытал, господине, – толмач смиренно потупился и сильно побледнел.
– Тогда ладно, – сменив гнев на милость, он смерил парня оценивающим взглядом. – Данилка Селиверстов птица ноне высокого полету, даром, что слуга у ихних торговых мужиков. Королевне руку целовал при всем аглинском дворе, с грамоты великого государя перевод учинял, равно как и наши речи с королевной и ея боярами изустно толковал. И с бумаг аглинских списки снял наипревосходнейшие, а допреж речи посла королевны опять же он перетолмачивал. Тебе, Мишка, мню, об том ведомо, – лукаво усмехнулся Андрей Григорьевич Совин, московский дворянин и посол Ивана Грозного, посещавший Лондон с секретным поручением самодержца.
Восемнадцатилетнему Михайле Овчарову, стрелецкому сыну и писцу Посольского приказа довелось выполнять ответственную и смертельно опасную для себя работу тайного толмача царя, удостоверявшего мнительного монарха в верности переводов англичанина. Наряжая ответное посольство к Елизавете, Грозный вспомнил о смышленом юноше и повелел Совину взять Михайлу с собой, дабы тот и в Лондоне подтверждал точность переводов Сильвестра.
– Уморился я с тобою, Мишка. Ступай прочь, да разыщи дьяка. Пущай к обеду пожалует, да сундук обратно задвинь, а то Тимошка, аки в воду, канул. Чую, подобно лекарю Елисею, и он у борта душу отводит.
Когда под неусыпным взором Андрея Григорьевича сундук, служивший слуге кроватью, был водворен на место и беспрестанно глотавший слюну Михайло с облегчением откланялся, Совину загорелось достать хранившийся в нем ларец и взглянуть на грамоты королевы. Широко расставляя ноги, обутые в красного сафьяна сапоги, и часто отдуваясь, он добрался до заветного сундука и, отперев его болтавшимся на поясе ключом, бережно извлек позолоченного серебра ларец с крупным рубином на крышке и жемчужинами в корпусе. Возвратившись к столу и установив на нем свое сокровище, он попытался открыть замок, но изящный, в виде православного креста ключик, который Совин всегда держал при себе и висел у него на шее, не поворачивался.
«Ларь отворен!», – страшная догадка осенила посланника. Плохо слушавшимися окостенелыми пальцами, весь в холодном поту, он откинул крышку. Обитый голубым шелком ящик зиял пустотой. Письма королевы исчезли.
– Отчего кручинишься, Ондрей Григорьевич? – с наслаждением отхлебнул вина не страдавший морской болезнью дьяк Савостьянов. Впрочем, море к тому часу успокоилось, ветер вновь стал попутным, и корабль лишь ровно покачивало, возбуждая аппетит у любившего вкусно поесть дьяка. Дивные ароматы, исходившие от купленной на пристани в Вардехусе трески, выловленной местными рыбаками и пожаренной Тимошкой в имбирно-чесночном соусе, предательски щекотали ноздри, вызывая повышенное слюноотделение у приказного, но совсем не трогали Совина. Оценивающим взглядом лицезрел он гостя, мучительно томясь, сказать ли тому о пропаже или умолчать.
– Грамоты королевны из ларя, кой я в сундуке, запертом денно и нощно, сохранял, – потряс свисавшим с кушака ключом он, – сгинули, дьяче, – не смог таки удержаться и не поведать о происшедшем несчастии Совин.
– Ой, беда, так беда! – облизывая губы, по-бабьи всплеснул руками дьяк, расплескивая вино из кубка. – Как же нам таперича быти? – нервно теребя бороду, ошалело водил он вытаращенными глазами, прикидывая для себя последствия случившегося.
– Ума не приложу, дьяче. Давай сообща судить да рядить, може, что и измыслим. Еже грамоты не сыщутся, не сносить нам голов, Семен. Государь в тайной измене обвинит, да казнь мучительную назначит. Братец мой младшой хоть и ближний к царю опричный, а заступное слово не замолвит. Не ровен час, самого в тайной измене обвинят.
– Вестимо, и доброхоты завистники, особливо государев любимец Бельский Богдашка, наушничать зачнет, – вторил ему Савостьянов.
– Да и твой голова…, – замолк на мгновение Совин, припоминая, как первый дьяк Посольского приказа не хотел ставить его на это посольство, и лишь царская воля принудила Висковатого. – Мыслил изгнать тебя, Семен, из Приказа, – изрек он намерение первого дьяка.
– Истину глаголешь, Ондрей Григорьевич.