ает в состоянии, так сказать, умственного смятения и, как бы ему, возможно, ни хотелось скрыть случившееся, не способен утаить от ближнего сокровенные глубины своей души. Свидетельствую, что это наблюдение – сущая правда. Я истово поклялся самому себе ни за что не открывать слуху смертного те ужасы, во власть которых меня некогда ввергла неуемная, дьявольская гордыня. Праведника, выслушавшего мою исповедь и примирившего меня с Церковью, уже нет в живых. Никто не знает, что когда-то…
Так стоит ли нарушать однажды данную клятву? К чему рассказывать повесть о нечестивом вызове Провидению, об унижении, подавляющем душу? Зачем? Ответьте мне, вы, умудренные знанием тайн человеческой натуры! Я убежден лишь в том, что это необходимо; вопреки моему твердому решению – наперекор обуревающей меня гордыне – невзирая на стыд и даже на страх предстать перед ближними в самом гнусном виде – я должен говорить.
Генуя! Город, где я родился, – горделивый, глядящийся в лазурные воды Средиземного моря, – помнишь ли ты меня в детские годы, когда твои береговые скалы и мысы, твои ясные небеса и цветущие виноградники были моим миром? Счастливая пора! Время, когда узкие пределы доступного пространства сковывают наши физические возможности, но сама эта ограниченность обращает юную душу к воображаемым просторам; единственный период нашей жизни, когда невинность и радость пребывают в единстве. И тем не менее кому удается оглянуться на собственное детство без того, чтобы не вспомнить о его горестях и мучительных страхах? С рождения я отличался самым заносчивым, высокомерным и неукротимым нравом из всех, какими были когда-либо наделены смертные. Я робел только перед отцом; а он, человек великодушный и благородный, но своенравный и властный, одновременно и поощрял, и сдерживал неистовые порывы моей натуры, что заставляло меня быть покорным, но не вызывало уважения к мотивам, которыми он руководствовался, отдавая свои распоряжения. Стать мужчиной, свободным, независимым – или, лучше сказать, надменным и деспотичным, – таковы были надежда и молитва моего мятежного сердца.
У моего отца был друг, богатый и знатный генуэзец; в годину политической смуты его внезапно приговорили к изгнанию и лишили имущества. В ссылку маркиз Торелья отправился один. Он был вдовцом, как и мой отец, на чьем попечении осталось единственное дитя маркиза – малютка Джульетта. Я, несомненно, дурно обращался бы с этой милой девочкой, если бы мое положение не вынудило меня стать ее покровителем. Различные происшествия детской поры побуждали Джульетту видеть во мне спасительную опору; я же воспринимал ее как нежное, чувствительное создание, которое неизбежно погибло бы, соприкоснувшись с жестокостью внешнего мира, не будь оно окружено моей бдительной заботой. Мы росли вместе. Первая майская роза не так прелестна, как прелестна была эта милая девочка. Ее личико овевало сияние красоты. Ее фигурка, поступь, голос – даже сейчас мое сердце рыдает, едва мне приходит на ум все то доверчивое, нежное, любящее и чистое, что заключалось в этой божественной обители души. Когда мне было одиннадцать лет, а Джульетте восемь, мой двоюродный брат, заметно превосходивший годами нас обоих – он казался нам взрослым мужчиной, – обратил самое пристальное внимание на мою маленькую подругу: он назвал ее своей невестой и попросил стать его женой. Получив отказ, он принялся настаивать и насильно привлек ее к себе. В исступлении чувств, с перекошенным от злобы лицом я набросился на него, попытался выхватить его клинок, в ярости сомкнул руки у него на шее, намереваясь задушить его; ему пришлось звать на помощь, чтобы освободиться. Тем же вечером я привел Джульетту в домашнюю часовню и заставил прикоснуться к священным реликвиям – я разбередил ее детское сердце, осквернил ее детские уста клятвой, что она будет моей, и только моей.
Что ж, те дни миновали. Спустя несколько лет Торелья вернулся и зажил в еще большем богатстве и процветании, чем прежде. Я был семнадцатилетним юнцом, когда мой отец, который купался в роскоши, граничившей с мотовством, умер; Торелья радовался тому, что мое несовершеннолетие позволяет ему заняться обустройством моих дел. Мы с Джульеттой обручились у отцовского смертного одра, Торелье предстояло сделаться для меня приемным родителем.
Я жаждал повидать мир – и принялся утолять эту жажду. Я отправился во Флоренцию, Рим, Неаполь; оттуда проследовал в Тулон и наконец достиг заветной цели своих стремлений – Парижа. В ту пору там творилось нечто невообразимое. Несчастный король Карл VI, то пребывавший в здравом уме, то впадавший в безумие, выглядевший то монархом, то презренным рабом, был поистине насмешкой над человечеством. Королева, дофин и герцог Бургундский, попеременно друзья и враги, то вместе восседали на богатых пирах, то вступали в кровопролитное соперничество друг с другом; погрязшие в распутстве и в ожесточенных распрях, они оставались слепы к бедственному положению страны и нависшим над нею опасностям. Мой нрав по-прежнему давал знать о себе. Я был высокомерен и своеволен; я любил быть на виду и, что еще важнее, отбросил всякую сдержанность. Кто смог бы обуздать меня в Париже? Юные друзья с готовностью потакали моим страстям, которые служили для них источником наслаждений. Я считался привлекательным; я слыл образцом всех мыслимых рыцарских достоинств. Я не принадлежал ни к одной политической партии. Я сделался всеобщим любимцем,