ы не желали подражать тем сочинителям мемуаров, у которых исторические личности изображаются сразу и одним взмахом или пишутся красками, уже высохшими от давности времени. Одним словом, мы стремились показать окружающих нас людей в каждую минуту их жизни, свидетелями которой мы были.
Иногда даже спрашиваешь себя, не произошла ли перемена, замеченная нами у людей, когда-то нам близких и дорогих, от перемены в нас самих. Возможно. Мы не скрываем, что были страстными, нервными, болезненно впечатлительными и поэтому иногда несправедливыми. Но мы утверждаем одно: если мы иногда и выражаемся с несправедливостью предубеждения или в ослеплении неразумной антипатии, заведомо мы никогда не лгали о тех, о ком рассказывали.
Таким образом, мы всеми силами старались нарисовать портреты наших современников для потомства во всем их сходстве; нарисовать, стенографируя жаркий разговор, жесты, страстность, все те мелочи, в которых сказывается личность; улавливая то невыразимое нечто, что придает интенсивность жизни; отмечая, наконец, кое-что из той лихорадки, которая свойственна опьяняющему парижскому существованию.
И в этом труде, который прежде всего должен показать жизнь по горячим еще воспоминаниям; в труде, второпях набросанном на бумагу и не всегда пересмотренном; в этом труде мы всегда предпочитаем ту фразу и то выражение, которые наименее ослабляют, наименее «академизируют» живую суть наших ощущений и наших мыслей.
Дневник этот был начат 2 декабря 1851 года, в день выхода в свет первой нашей книги, совпавший с днем государственного переворота[1]. Вся рукопись, можно сказать, была написана моим братом, под нашу диктовку друг другу – таков наш прием работы над этими записями. После смерти моего брата, считая наш литературный труд оконченным, я решил напечатать дневник до последних строк, начертанных его рукой. Но тогда я мучился горьким желанием описать самому себе последние месяцы, дни и смерть бедного моего брата, а почти тотчас же трагические события осады и Коммуны завлекли меня в продолжение этого дневника. Он и теперь иногда становится поверенным моей мысли.
Эдмон Гонкур, 1872
1851
2 декабря. Что значит государственный переворот для людей, издающих в этот день первый свой роман? По какому-то ироническому совпадению это случилось именно с нами.
Утром, в то время как мы лениво мечтали об изданиях, об изданиях à la Дюма-отец, вдруг шумно хлопнула дверь и к нам вошел наш двоюродный брат Бламон, бывший гвардеец, обратившийся в консерватора, человек сердитый, с пробивающейся сединой, астматик.
– Черт побери, кончено! – пыхтел он.
– Что кончено?
– Как что?! Переворот!
– К черту! А наш роман, который должен был поступить в продажу сегодня!
– Ваш роман… ваш роман! Какое дело Франции до романов, молодцы вы мои!
И привычным жестом запахивая свой сюртук, будто подпоясываясь кушаком, он простился с нами и отправился с торжественной новостью с улицы Нотр-Дам-де-Лоретт в Сен-Жерменское предместье, ко всем знакомым, вероятно плохо еще выспавшимся в этот ранний час.
Не успели мы соскочить с постели, как оба уже очутились на улице, на нашей старой улице Сен-Жорж, где небольшое помещение редакции журнала «Ле Насьональ» уже было занято войском. На улице глаза наши тотчас устремляются к афишам, ибо – надо признаться в эгоизме – среди всех этих свежих листов, налепленных на стены и извещающих о новой труппе, новом репертуаре, новой программе и новом адресе директора, перешедшего из Елисейского дворца в Тюльильрийский, мы ищем свою афишу, извещающую Париж о выходе нового романа и знакомящую Францию и мир с именами двух новых писателей – Эдмона и Жюля Гонкуров.
Афиши не оказалось. И вот почему. Жердес, который, по странной случайности, печатал и журнал «Ревю де дё монд», и роман «В 18… году»; Жердес, напуганный мыслью, что одну главу книги, касающуюся политики, можно истолковать как намек на события дня; исполненный с самого начала недоверия к странному, непонятному, кабалистическому заглавию, якобы скрывающему тайное воспоминание о 18 брюмера; Жердес, никогда не отличавшийся геройством, – сжег нашу кипу афиш!..
15 декабря.
– Жюль! Жюль!.. Статья Жанена[2] в «Журналь де Деба»!
Эдмон кричит мне с постели хорошую и неожиданную весть. Да, вся передовая понедельника толкует про нас по поводу всего и про все по поводу нас. Целых двенадцать столбцов! Здесь имена наши перепутаны со всеми литературными явлениями дня; здесь Жанен бичует нас с иронией, прощает с уважением и серьезной критикой; рекомендует нашу молодость публике, с рукопожатием и доброжелательным извинением дерзости нашего возраста.
И мы не читаем, а глядим. Глаза очарованы этими некрасивыми буквами газеты, где имя ваше кажется чем-то ласкающим взгляд, как никогда не будет ласкать его самый чудный предмет искусства. Эта радость, переполняющая грудь, радость первого причастия литературой, радость, которая уже не повторится, как радость первой любви.
Весь этот день мы не ходим, а бегаем… Мы