>
В самом центре Сити, но отделённая от торгового шума и суеты кольцом лавок и под сенью закопчённой классической церкви, находится – или, вернее сказать, находилась, так как её недавно перевели большая школа св. Петра.
Входя в массивные старые ворота, к которым с двух сторон теснятся лавки, вы попадали в атмосферу схоластической тишины, царствующей в большинстве училищ во время классов, когда с трудом верится, – до того безмолвие велико, – что внутри здания собрано несколько сот мальчиков.
Даже поднимаясь по лестнице, ведущей в школу и проходя мимо классов, вы могли слышать только слабое жужжание, долетавшее до вас сквозь многочисленные двери, – пока, наконец швейцар в красной ливрее не выйдет из своей коморки и не позвонит в большой колокол, возвещавший, что дневной труд окончен.
Тогда нервные люди, случайно попавшие в длинный тёмный коридор, по обеим сторонам которого шли классы, испытывали очень неприятное ощущение: им казалось, что какой-то разнузданный демон вырвался внезапно на волю. Взрыву обыкновенно предшествовал глухой ропот и шелест, длившийся несколько минут после того, как замолкнет звук колокола, – затем дверь за дверью раскрывались и толпы мальчишек с дикими и радостными воплями вылетали из классов и опрометью бежали по лестнице.
После того, в продолжение получаса, школа представляла собой вавилонское столпотворение: крики, свистки, народные песни, драки и потасовки, и непрерывный топот ног. Всё это длилось не очень долго, но затихало постепенно: сначала песни и свистки становились все слабее и слабее, все одиночнее и явственнее, топот ног и перекликающиеся голоса мало-помалу замирали, суматоха прекращалась и робкое безмолвие водворялось снова, прерываемое лишь торопливыми шагами провинившихся школьников, отправлявшихся в карцер, медленной поступью расходившихся учителей и щётками старых служанок, подметавших пол.
Как раз такую сцену застаём мы в тот момент, как начинается наша история. Толпа мальчишек с блестящими, чёрными ранцами высыпала из ворот и смешалась с большим людским потоком.
В центре главного коридора, о котором я уже упоминал, находилась «Терция», большая, квадратная комната с грязными, оштукатуренными и выкрашенными светлой краской стенами, высокими окнами и небольшим, закапанным чернилами, письменным столом, окружённым с трёх сторон рядами школьных столов и лавок. Вдоль стен шли чёрные доски исписанные цифрами, и в углу стояла большая четырехугольная печь.
Единственное лицо, находившееся теперь в этой комнате, был Марк Ашбёрн, классный наставник, да и он готовился оставить её, так как от спёртого воздуха и постоянного напряжения, с каким он удерживал весь день порядок в классе, у него разболелась голова. Он хотел, прежде чем идти домой, просмотреть для развлечения какой-нибудь журнал или поболтать в учительской комнате.
Марк Ашбёрн был молодой человек, – моложе его, кажется, и не было среди учителей, – и решительно самый из них красивый. Он был высок и строен, с чёрными волосами и красноречивыми тёмными глазами, имевшими способность выражать гораздо больше того, что он чувствовал. Вот, например, в настоящую минуту, сентиментальный наблюдатель непременно прочитал бы во взгляде, каким он окинул опустевшую комнату, страстный протест души, сознающей свою гениальность, против жестокой судьбы, закинувшей его сюда, тогда как на самом деле он только соображал, чья это шляпа осталась на вешалке у противоположной стены.
Но если Марк не был гением, то в его манерах было что-то обольстительное, какая-то приятная самоуверенность, тем более похвальная, что до сих пор его очень мало поощряли в этом смысле.
Он одевался хорошо, что производило известное действие на его класс, так как школьники склонны критиковать небрежность в костюме своего начальства, хотя сами и не слишком заботятся о том, как одеты. Они считали его «страшным щёголем», хотя он и не особенно щегольски одевался, а только любил, возвращаясь домой по Пикадилли, иметь вид человека, только что расставшегося с своим клубом и ничем особенно не занятым.
Он не был непопулярен между школьниками: ему было до них столько же дела, сколько до прошлогоднего снега, но ему нравилась популярность, а благодаря своему беспечному добродушию, он без всякого усилия достигал её. Школьники уважали также его знания и толковали о нем между собой, как о человеке, «у которого башка не сеном набита», так как Марк умел при случае щегольнуть учёностью, производившей сильное впечатление. В этих случаях он уклонялся от своего предмета и по всей вероятности знал, что его учёность не выдержит слишком серьёзной критики, но ведь зато и некому было серьёзно критиковать его.
Любопытство, возбуждённое в нем шляпой и пальто, висевшими на вешалке в то время, как он сидел за своим пюпитром, было удовлетворено: дверь, верхняя половина которой была стеклянная и защищена переплётом из толстой проволоки, – предосторожность, конечно, не лишняя в данном случае, – отворилась и показался маленький мальчик, бледный и расстроенный, держа в руке длинную полосу синего картона.
– Эге! Лангтон, – сказал Марк, завидев его: – так это вы не ушли домой? В чем дело?
– Ах, сэр! – начал жалобно мальчик: –