Анатолий Брусникин

Беллона


Скачать книгу

нечно, имеется. Проживаешь день за днем, будто плывешь от бакена до бакена, и через кабельтов пенный след за кормой уже не виден. Однако ж сравнение неправильное. Вот уж не думал, что когда-нибудь не соглашусь с таким человеком! Это у Платона Платоновича жизнь – фарватер, а сам он похож на трехпалубный корабль, у меня же, и вообще у людей обыкновенных, всё не так.

      Ведь фарватер, как известно всякому моряку, представляет собою единый водный проход, установленный для безопасной навигации судов, а у каждого человека курс следования свой собственный, и рифы с милями тоже персональные: кто-то потонет, а другому хоть бы что.

      И с кораблем дюжинную личность я сравнивать бы тоже не стал. Это правда, что каждое судно имеет свой нрав, свою натуру и планиду – не зря у нашего брата корабль считается живым существом. Однако человек на корабль не похож. Корабль в каком классе со стапелей сошел, в том же и окончит свои дни. Никогда фелюке не вырасти в корветы, а, скажем, фрегату не выродиться в шлюпы. С людьми же приключаются самые разные перемены, или, по-ученому сказать, метаморфозы. Иной из нас, пока доследует до порта окончательной приписки (или до дна морского – это уж как судьба), раз по десять поменяет и тоннаж, и оснастку.

      Даже удивительно, как это я сейчас о таких вещах думаю. Я много о чем сейчас думаю. Вот смотрю в одну точку и вспоминаю, как Платон Платонович, обучая меня правописанию, втолковывал: «Запомни, Герасим: никакая книга, никакая реляция и никакая мысль не может считаться законченною, пока ее не завершит точка».

      Вон она, моя точка, я ее вижу. Она черная.

      Но точка, которой всё заканчивается, сама по себе важности не имеет. Она всегда и у всех одинаковая. Важно, что было перед точкой: написанное тобою и про тебя. Что не вырубишь топором.

      Жизнь лежит передо мной, будто длинный-предлинный лист, вроде тех, на которых писали в древние времена, когда бумагу не резали на страницы, а сворачивали в свиток.

      Я вижу неровные строчки, сливающиеся в чернильную канитель, и букв не разобрать, потому что мелкое и незначительное в памяти обыкновенно не застревает. Но есть и картинки. Они как распахнутые окошки, я могу в них заглянуть.

      И я заглядываю в каждое, ни одно не пропускаю. Почему-то я знаю: на это времени у меня хватит.

      Картинка первая. Зеленая ящерица

      Самая первая картинка расположена далеко от начала рукописи – оно мне почти вовсе не видно, теряется в какой-то сонной дымке. Честно говоря, ничего там, в начале моей жизни, интересного нету. Раннюю свою пору я почти что и не запомнил. То есть помню, конечно, кто я родом и из какой произрос почвы, но воспоминания будто окутаны туманом. Словно не со мною это было, а прочитал я в книжке или услышал от кого-то рассказ про матросского сына Герку Илюхина, появившегося на свет в Корабельной Слободе славного города Севастополя такого-то числа одна тыща восемьсот такого-то года.

      Думается мне, что детские годы и отрочество так скудно отложились в моей памяти, потому что до некоего позднелетнего дня я и не жил по-настоящему, а пребывал в полудреме, навроде личинки или куколки.

      Сейчас, в сию самую минуту, мне открылось, что моя жизнь – настоящая жизнь – началась не когда я, по выражению грубоязыкой тетки Матрены, «вылез из поганой черной дыры на поганый белый свет», а наоборот: когда я с бела света сверзся в черную дыру. Между двумя этими событиями диаметрально противуположного галса миновало пятнадцать с лишком лет, которые никакого интереса не представляют. Вся моя ранняя биография (ей-богу, не достойная столь громкого слова) укладывается в три слова: родился, осиротел, вырос.

      К тому дню, когда я провалился в черную дыру и, стало быть, началась моя настоящая жизнь, я вырос еще не в полный свой рост и был ниже себя нынешнего вершка этак на два, но всё же вытянулся на полголовы выше тетки Матрены, а она в Корабельной считалась женщиной каботажной, то есть статной.

      …Вот я сижу на склоне холма, именуемого у нас Лысой горой, смотрю на бело-зеленый город, курю самосад из глиняной трубки и ни о чем особенно не думаю. Не научился я тогда еще думать. Нужды в том не было. Так бы, наверное, и проклевал носом в бессмысленной полудреме до смертной доски, как большинство земных обитателей, – если б не зеленая ящерка.

      Но ящерку я увижу через несколько мгновений, пока же просто пялюсь на Севастополь. Других городов и местностей я еще не видывал, потому зрелище не кажется мне чем-то особенным.

      И все же я часто залезал на какую-нибудь из окрестных возвышенностей и глазел с высоты на кварталы и бухты. Несомненно, я чувствовал притягательность красоты, хоть, конечно, очень удивился бы, если б мне кто-то сказал, что я любуюсь пейзажем. Я и слова такого не знал.

      Теперь-то, когда мои глаза научились распознавать и оценивать красивое, я понимаю, какой это был волшебно прекрасный город.

      Я сплевываю табачные крошки, лениво оглядывая язык Южной бухты, справа от которого желтеют соломенные кровли родной слободки; на солнце переливается большой рейд – на нем, как гуси на воде, военные корабли; в тесной Артиллерийской бухте густо торчат мачты купеческих судов, а прямо подо мною раскинулись