стоящий ныне на Петроградской стороне, неподалеку от Тучкова моста. Я могу сообщить точный адрес.
Дело было в непоправимой серьезности, с какой я намеревался писать. «Устраняюсь! – шептал я себе. – Автора не должно быть видно, даже если он и живет в этом доме. Литературную воспитанность следует поставить во главу угла (я долго искал этот угол) с тем, чтобы, не торопясь, предъявлять читателю героев, оставаясь самому в тени, как и подобает скромному автору. Не зря тебя уже упрекали в том, что ты к месту и не к месту (последнее чаще) выскакиваешь на сцену и начинаешь строить рожи…»
Так я уговаривал себя, в то время как самому хотелось выскочить на сцену с очередной рожей и под свист и улюлюканье читателей попытаться изобразить нечто.
– Нечто?
– Не торопитесь, не торопитесь!
Сначала послушайте некоторые размышления о клапанах, кои должны быть открыты, чтобы на свет родилось нечто.
– Нечто?
– Тьфу ты, черт, так мы никогда не сдвинемся с места!
По моим наблюдениям, каждый человек обладает клапанами, подобно четырехтактному двигателю внутреннего сгорания, с тем отличием, что у человека их несравненно больше и расположены они не столь симметрично, в разных уголках души. Для нормальной работы двигателя клапаны должны быть поочередно открываемы посредством так называемого кулачкового механизма. А если уж ты решил излить всю душу, то будь добр открыть и все клапаны… С этими словами я расстегнул пуговицы на пиджаке, снял его, расстегнул пуговицы на рубашке, надеясь таким образом помочь открытию клапанов души. Они не открывались. Перед моими глазами все время маячили судьи: читатели, критики, литературоведы (их особенно не люблю), редакторы (люблю их безгранично), цензоры (никогда не видел), издатели и, наконец, наборщики в типографии, которым предстоит когда-нибудь буковку за буковкой набрать этот текст.
– Вы читали Эмиля Золя?
– Нет, не читал и читать не собираюсь.
Снисходительно-сочувствующая улыбка одной из моих редакторш не дает мне покоя! Она несколько месяцев донимала меня Эмилем Золя, которого я безгранично уважаю, но не читал (видит Бог!), что и дало ей право улыбаться.
– Зато я читал Стерна. Каждый читает то, что ему нравится.
– Ага, попался!
Да, милые критики и литературоведы (скулы сводит при произнесении этого слова), я сам складываю оружие и поднимаю обе руки кверху. Прошу не ломать голову: на что? на что, Господи, это похоже?! Да на Стерна же, черт побери! Совсем не на Эмиля Золя!
Учтите, я сам это сказал. Добровольное признание смягчает меру наказания.
Кстати, эпиграф к части первой я взял из письма Лоренса Стерна к одному высокопоставленному лицу, которое упрекало писателя в неподобающей его духовному сану веселости. Для несведущих: Лоренс Стерн был по образованию священником – ну, а я тоже не родился сочинителем!
Что же поделаешь, если среди авторов, наряду с серьезнейшими их представителями (наподобие Эмиля Золя), встречаются – ни к селу ни к городу – шуты гороховые, насмешники, чтоб они провалились, для которых вся жизнь – сплошная игра и развлечение. Они прожить не могут, чтобы не позубоскалить, не вырядиться в колпак и не поплясать на невинных костях современников. Современники им этого не прощают.
Раздумывая таким образом, я приподнимал ногтем то один, то другой клапан – из-под них с жалким свистом вырывались струйки пара – я был похож на органиста – и напускал на себя повышенную серьезность, мечтая даже почитать Эмиля Золя (дался мне этот Эмиль Золя!), чтобы примкнуть к подавляюще серьезному большинству современников и написать назидательный роман на морально-этическую тему, в котором все морально-этические точки были бы расставлены над морально-этическими «i»… – и ни одна не была бы перепутана. Я почти поверил в то, что смогу это сделать. Глупец!
Как вдруг в один прекрасный вечер, находясь в полном одиночестве рядом с бутылкой вина и посматривая на эту бутылку несколько виновато, ибо не в моих привычках пить одному, я, все еще не веря в возможность полноценного питья в одиночку, потянулся за штопором, ввинтил его в пробку, дернул… дернул сильнее… Раздался невыразимо почему-то приятный звук – пык! – и бутылка открылась. Стерн лежал на тахте, уткнувшись в плед лицом (то есть обложкой). Я решил пить со Стерном. Я сказал:
– Учитель! Обстоятельства сложились так, что мы остались с вами вдвоем. Еще они так сложились, что вам было угодно родиться на двести с лишком лет раньше. Я ни в коем случае не укоряю вас за то, но хочу сказать, что ваши книги мешают мне существовать. Что делать в таком случае?
Стерн помалкивал.
– Не писать? Но уж вам-то должно быть известно, что страсть к писательству хуже любой другой страсти и не поддается излечению. Писать, как Бог положит на душу? («Именно», – отозвался Стерн, не поднимая обложки от тахты.) Но тогда меня обвинят в плагиате, вторичности, третичности, четвертичности и архаичности, поскольку клапаны моей души, будучи открыты, источают потоки и струйки, чрезвычайно похожие на ваши, милорд.
Я выпил полстакана вина (это был венгерский