Анатолий Найман

Экстерриториальность


Скачать книгу

>

      но велит себя звать господин,

      о, я за! Я-то за! Да и кто же

      против?.. Кроме него одного —

      в истонченной носящего коже

      золотое мое вещество.

      Рад служить – но плениться нельзя им

      до конца как возлюбленным. Рад

      жизнь отдать ему, но не хозяин

      ей, а раб я. Так может ли раб?

      Грош цена мне – но что ж с недоверья

      начинать и, вспоров в Рождество,

      выпускать из подушек, как перья,

      неземное мое существо?

      «О каллиграфии и кляксах…»

      О каллиграфии и кляксах

      ни-ни – ле неж д’антан. Молю,

      преподавайте в младших классах

      мой почерк. Стиль. Судьбу мою.

      Чертите детям сетку линий,

      написанную на роду

      как клинопись лучей и ливней

      руки, сходящихся в звезду.

      В ней есть узор, а что извивы

      от точки А до точки Б

      сложны, то это танец Шивы,

      напечатленный на судьбе.

      Все дело в правильном наклоне

      пера и глаза, на ходу

      оставивших намек в ладони

      татуировкой на роду.

      «Жму на клавишу и на педаль…»

      Жму на клавишу и на педаль

      ну стони, фисгармония!

      Отвращенье мое передай

      к торжеству беззакония,

      а точней, к торжеству хоть чего,

      хоть неведомой сущности.

      Что за рабский восторг, что число

      отчуждает от штучности!

      В современный надрыв и напряг

      свой скулеж под ударами

      перекачивай с помощью тяг,

      сколь бы ни были старыми.

      Потому что и музыка сфер

      без тебя, фисгармония,

      не аккорд пустоты, а обмер.

      Барабан. Церемония.

      «Траурным шарфом клетка обвита…»

      Траурным шарфом клетка обвита,

      спит канарейка, полночь в кавычках.

      Несправедливо, fuga et vita,

      жизнь, убегая, время ей вычла.

      Ведь и всего-то петь ничего ей,

      даже у моря в климате жарком —

      что ж ты, хозяин, собственной волей

      свист ее душишь шелковым шарфом.

      Участь и так уж пленной испанки

      меньше пропета, больше забыта —

      не досаждай ей в стужу, по пьянке,

      жизнь, убегая, fuga et vita.

      Самоубийство сумасшедшего

      Всмотрись внимательно в того, кто наконец уходит.

      Как зайчик солнечный сверкнул, как ласочка и рысь.

      Не клянчил больше, да и что – дадут часочек, годик.

      Кто, улыбнувшись, подмигнул, и был таков – всмотрись.

      Он прав. Не говорите мне, что Бог им недоволен —

      им, ужасавшимся, что скат карнизов тянет вниз,

      что петлями ложится звон на землю с колоколен, —

      и сам, зажав в губах язык, как колокол, повис.

      На лишний вздох, на лишний миг, на лишний полдень

      жадным

      нам – он, дивясь, передает лицом, что быть в гробу

      небоязно, да и пора когда-то, если ангел

      давным-давно раз навсегда остановил судьбу.

      «Какую роскошную панихиду…»

      Какую роскошную панихиду

      поют межсезонные менестрели,

      когда каждой твари по паре и виду

      их вдруг под окном соберется в апреле:

      по снегу небесному, гревшему землю,

      по углям, погаснувшим в печке, по дыму,

      по пеплу Помпеи, по сгнившему стеблю

      поют: упокой, кто ты есть, эту зиму.

      Из клюва взорвавшейся почки Везувий

      струну одуряет дымком поцелуя,

      у певчих затем и застрявшую в клюве,

      чтоб «памяти вечной» звенеть «аллилуйа».

      Еще бы денек к тридцати – и на пляску

      свернуло, какая не снилась Давиду.

      И так уже слишком похоже на Пасху,

      и слез не хватает допеть панихиду.

      «Скажите хоть, кто умер-то?…»

      Скажите хоть, кто умер-то?

      Никто, мой милый. Просто

      пригрезилось под Шуберта,

      под