истанционном городишке, который и летом и зимой вонял жжёным углём. А за зиму заваливался мусором до второго этажа. Сначала, ещё по осени, мусорку таскали куда положено, к туалету. А потом, когда снега привалят, – кто куда докинет. Вот и растёт гора прямо перед окнами. Привыкли.
Второй этаж, – это самые высокие дома в нашем городе. И мы, как счастливчики, жили в таком доме.
Комната наша была самой последней по коридору. И, чтобы дойти до нас, нужно было преодолеть завалы из табуреток, тазиков, старых кроватей ещё возле пяти дверей. Коммуналка. Отчим называл нашу квартиру не коммуналкой, а коммунихой-психой.
Психой, – это по той причине, что почти в любое время, за какой-то дверью кто-то орал, или дрался, или просто долбился в стену, – в истерике.
Мне же, квартира наша нравилась. Сколько себя помню, все со мной здоровались, были приветливы, частенько подкармливали, то стряпнёй, то какими-то незамысловатыми сладостями.
Были какие-то неприятности, но они были всегда, и потому воспринимались как должное, как само собой разумеющееся. Как ТО, без чего и жизнь сама, не была бы столь весёлой и радостной. Неприятности эти были просто составляющей частью самой жизни.
Пожалуй, что, самой неприятной из всех составляющих, был отчим. Козёл.
Я и не помню, когда он у нас появился. Он всегда повторял и повторял, что он мне не отец. Говорил, что если бы он был моим отцом, – давно бы уже удавил. Помню, что он поначалу шлёпал меня легонько. Ладошкой, – то по затылку, по шее, по заднице, а то и по щеке врежет. Всё это было терпимо, и особых возражений с моей стороны, не вызывало.
Тем более что мать всё видела, выхватывала меня и, обернув тёплыми, вкусными ладошками, прижимала к груди. Так прижимала, что дышать становилось трудно, а в серёдке становилось тепло и радостно. Пусть шлёпает.
Потом отчим взялся за ремешок. Ловко ловил меня за ухо, здоровенными, узловатыми пальцами, и порол мамкиным кожаным ремешком, от старого, бабушкиного демисезонного пальто.
Матушка сдерживала себя, кусая пальцы и губы. Но противиться, не смела. Сдерживала, ждала. Освобождённого меня снова обнимала, усаживала на колени. Горячо шептала что-то на ухо, но понять её шепот было совсем не просто, да и перегаром пахло очень не вкусно. Но, несмотря на это, я чувствовал любовь, исходящую от самого близкого мне человека, любовь, направленную на меня. За эту любовь, за эти ласки и жаркое дыхание матери я готов был терпеть издевательства. Готов был терпеть, ведь просто так, без порки, мать меня и не ласкала, не прижимала к себе, не жалела. Пусть бьёт.
Мамка говорила, что пальто демисезонное, а сама носила его чуть не круглый год. Да и не было у неё другого.
Когда он меня драл тем ремешком, то, пожалуй, что, больнее было ухо. Мне всегда казалось, что ухо вот – вот оторвётся. Да. А уж о спине и заднице, в то время не думалось. Ухо было жалко.
Я даже поинтересовался, как-то, у пацанов: если ухо оторвать, можно ли его обратно пришить. Прирастет? Или надо ждать, когда новое вырастет? Но никто толком ничего не знал. Не случалось никому отрывать ухо, – счастливчики.
Но побои быстро заживали, трещинка, где ухо начинало отрываться, зарастала, и жизнь опять налаживалась. Тем более что все соседи любили меня, независимо от того, какие я отметки притащил сегодня из школы.
Теперь-то я понимаю, что отчима и это бесило. Не только из-за отметок, или из-за разбитой чашки он меня порол. Он бил меня, просто потому, что я был. И ещё, мне казалось, что ему это нравится. Пожалуй, это была главная причина, – ему нравилось меня бить. Да, нравилось.
Где-то он достал и приволок домой настоящий кожаный, четырёхгранный арапник. С толстого конца у арапника была приделана короткая деревянная ручка. А тонкий конец раздваивался на тонкие полоски. Теперь за один удар на спине образовывались сразу две багровые линии. Объяснил мне, что этот ремень сделан из дорогой, бычьей кожи. Дал потрогать и даже подержать в руке. Думаю, он хотел, чтобы я гордился, что меня теперь порют такой классной и дорогой штукой. Где он его взял?
И, правда, было ужасно больно.
Когда отчим только снимал со стены арапник, у меня непроизвольно начинали обильно выделяться слёзы, сопли, слюни и моча. Всё это изливалось из меня в невероятных количествах и ещё больше злило отчима. По моей спине во все стороны шарахались здоровенные мурашки, а горло сдавливал такой спазм, что я не только кричать, я дышать не мог. Я синел от нехватки воздуха, но отчим получал от этого огромное удовольствие!
Матушка, если была в это время дома, наливала себе водки, или просто отворачивалась в окно и что-то пела. Что-то весёлое. И громкое.
Однажды, после очередной экзекуции, ко мне зашёл Фофель. Вообще-то его звать Серёгой, но имя это никто уж не помнит. Фофель, да Фофель.
Мы не были закадычными друзьями, просто в нашей квартире детей больше нет, и потому, будто бы, дружили.
Так