золотом; возможно, в бурлящих тёмных тучах осенним холодом близилась гроза, и тень её пролегла в низинах открывавшегося за старым яблоневым садом поля; возможно, раннее утро сеткой покрывала серая морось, вытягивая безвольно повисшую бурую листву, соединяла белое небо с разбитой колеёй—возможно, об этом мы никогда не узнаем, ведь там не было никого, как и грузовика, и листвы, и дождя, и солнца, как дороги и сада, неба, поля и туч… Никого. Всегда был только рассказчик…
Осколки
Бурые крыши Вены, обагрившиеся под проливным дождём, цепляли внимание рассеянного взгляда, случайно заплутавшего на живой карте огромного города, расстилающегося перед смотрящим от сто тридцать шестого метра над Штефансплац.
Под коркой романтики изящной архитектуры, в обрамлении размытых ливнем очертаний гармоничных скульптур и барельефов, за радужной плёнкой пузырящихся объективов скрывались на самом виду лишь ложь и суета людей, волей судьбы разбросанных по улицам в сетке контекста будничных событий. Их чаяния, материализованные в неоновом свете желания, брызги взметаемых мыслями к небу эмоций изрыгали неусыпно бдящие над меланхолией горгульи: ошмётками слов, обрывками фраз, соком раздавленных памятью деяний—и безликая смесь вырывалась концентратом печали из их пастей на лицемерные головы, упорно прятавшие щеки под воротником или зонтом.
Потоки переработанных чувств, заливая стёртую тысячами ног брусчатку, скользили под каблуками, проникали в сапоги и туфли, наполняли холодом скрытые чехлами пальто души и, достигнув металлической решётки, подавленным общей суетой шумом сливались с течением нечистот, надёжно замкнутых в металлических трубах.
Город жил на поверхности мокрых дорог, в ритме вращения шуршащих колёс, под крышечками потолков, сводов и навесов. Он привычно гудел, старательно выскабливая излишним светом мрак из тупиков, смывая пыль с балконов и пилястр, вырезая пустоту из отсутствия. Он жил в реальности собственного эха; обливаясь холодными дождями вновь и вновь, боролся с лужами качеством дорог. Он каждый день беспомощно замирал в неукротимой скорости своего движения; разогнав сердцебиения, обрывал слова на полувдохе, ограничивал порывы каменной ладонью, смертельной тоской закрывал глаза—и ничто не могло согреть проникнутых духом одиночества холодных его стен, и никто не мог в нём заговорить, и никто не мог быть принят.
Многие в тот день промочили в Вене ноги…
Тёмные тучи медленно расходились по швам, отделяя вечер от ночи, пропуская мелкий дождь. Тяжёлый воздух неподвижно висел над мокрой землёй. В шуршании нёсшихся по проспекту машин терялись растаявшие минуты. Всё сбавило скорость—и даже крик теперь проваливался на каждом звуке в топь сгустившегося пространства.
Мне непереносимо холодно в этой формально заполненной людьми-голограммами пустоте, лучший побег из всеобъемлющей лжи которой—темнота. Темнота моей комнаты, моей квартиры, моего чердака, моего подъезда, моей улицы, моего района, моего города, вдали от предательской игры света Зде́сь.
Холод спорит с охваченным горячностью молодости разумом и колеблет равновесие тела на грани.
Порой только раскалённый лёд нигилизма способен вернуть в исходное положение вестибулярный аппарат надломленной морали и отрезвить беззаветные порывы.
Я бросаю по два кубика в утренний кофе и разбавляю снежной крошкой чай… Мой подоконник уже застлан инеем, замёрзшие пальцы крутят тлеющую сигарету…
Пыльное розоватое небо сдвинуло лёгкие, сжало грудную клетку и забило ноздри грязными частицами городского света. Я пытался вздохнуть—и захлёбывался его устаревшей яркостью, поднимал руки—и они скользили в песках его моральной захламлённости, делал шаг—и мои ноги обнаруживали под собой удивительно прочную землю: толщу слоёв небесной пыли, всё так же незримо сыпавшейся с сокращённой высоты.
Утро веет морозной прохладой на отметке в четырнадцать градусов. Кажется, термометр всё же сломан, его данные неточны, как образы ближайших месяцев. Редкие птицы изрыгают проклятия на вездесущий холод. Сам рассвет робеет перед снежным покровом и скрывается в тучах, едва забрезжив.
Трудно теперь соотнести время и пространства, объединённые одним градусом заморозки. Ещё сложнее отсечь половину, выбрав сохранённую крионикой памяти часть.
Минуты наплывают друг на друга, искажая восприятие в розовую полосу на горизонте заснеженной долины. Скрежетом заржавевшего механизма под ступнями раздаётся каждый шаг, эхом проносится к заколоченному небу и обмороженной ласточкой падает в обманчиво поблёскивающую пучину, где затихает вместе с последним ударом её сердца.
Голос человека теряется в этой пустыне, по ноте растворяется в молчании застывших ветров и стирает следы упорного владельца, шаг за шагом замыкающего небеса.
Бесконечность времени тут деформируется в непреодолимо длинный путь, поистине беспредельная свобода обмораживает конечности, чистейший воздух атрофирует лёгкие, печаль вселенских масштабов захватывает дух… Нужно курить: пальцы ещё могут нащупать две последние