белённом снежной пылью и инеем, будто бы маскировки ради перекрашенном, «Ленд Крузере», пробивая безлунную и беззвёздную мглу пронзительным светом ксеноновых фар, въехал лесозаготовитель, лесоторгаш, лесобарон ли, как его здесь – то так, то этак – без малой доли уважения, но и без злобы, без ехидства называют, Фёдор Мерзляков, он же – Фархад Каримович, в девичестве Загитов.
Родился Фёдор-Фархад в соседнем с Елисейским Ново-Мангазейском районе, в татарской, основанной когда-то русскими первопроходцами, деревне Солоуха, в татарской семье, недавние предки которой прибыли в Сибирь по Столыпинской реформе, но с шести до шестнадцати лет вместе с родителями жил в Ялани. Когда школу в Ялани унизили до четырёх классов, Загитовы перебрались в Милюково, тогда ещё простой посёлок леспромхозовский, а не город, ставший «лесной столицей края», «флагманом отечественной лесной промышленности», где до сих пор и проживает Фёдор, уже давно похоронив родителей и обзаведясь своей семьёй, сначала одной, потом другой, теперь вот третьей, сойдясь с молоденькой, в дочки ему только и годной, позарившейся на его карман, то есть богатство, оставив за собой фамилию первой жены.
Мотаясь по своим лесным делянам на уазике или на «Ниве», в зависимости от времени года и погоды, на квадроцикле или снегоходе – только вот вертолёт пока не заимел, купил бы, может, да летать боится, предпочитает по земле перемещаться, – в Ялани, вокруг которой, благодаря доступности и мутным законам или беззаконию кромешному, лес, не считаясь ни с яланцами, ни с Богом, а возможно, и ни с чёртом, выпиливают почти сплошь, как хвойный, так и лиственный, Фёдор бывает часто, как говорится, присмотрелся, поэтому запустению, зимой особенно бросающемуся в глаза и угнетающему душу чувством тоски и безысходности, не удивляется, тяжко по этому поводу не вздыхает, горько и в ужасе не охает. Его, как человека дела, хваткого, с активной жизненной позицией, это особенно и не волнует. Он шире мыслит и иными категориями: лес, если вдруг не расколет землю астероид и не случится ядерной войны, когда-нибудь нарастёт, поправится, а будущее человечества, хоть застрадайся и умри от горя, всё равно не за деревней и не за малыми городами, а за мегаполисами, конгломератами, общей экономикой и мировым правительством, поэтому и нюни распускать, мол, нечего. Он, Фёдор, нюни и не распускает. Заняться есть ему чем – деньги зашибает; и сам, дескать, с протянутой рукой по людям не ходит, копейку у государства не выклянчивает, и народишко вокруг него кормится. Ну ладно.
Утром ещё, как и до этого неделю продержалось, было за пятьдесят – в домах гулко трещали брёвна, лопался, как дно пересохшей в зной лужи, асфальт на дорогах, тихо звенело в ельниках и пихтачах, чудом ещё оставшихся разрозненными островками, – к полудню с юго-запада неспешно натянуло плотный морок, небо заволокло, и колотун-бабай немного присмирел. Повалит снег – тогда ещё, как водится, утихнет. Кто не мечтает, разве не живой, живому – трудно; и неживое, может быть, страдает – ну, те же камни, валуны, хоть и под снегом.
А дорога?
Вот и по «Авторадио» только что, в перерыве между блатным, пропетым хриплым басом одесско-жмеринского трувера, шансоном про судьбу-злодейку, про безответную любовь простого уголовника и гламурной, исполненной дурным фальцетом то ли барышни, то ли трансвестита, песенкой ни о чём, для северных и центральных районов Исленьского края предсказали на ближайшие сутки ослабление морозов до тридцати – двадцати пяти градусов.
– Обещала бабка деду, что подаст ему к обеду… Почти как в Сочи – двадцать пять… Немного, правда, хоть бы сбавило, на Новый год-то… сопли бы не морозить, отогреть. С женой на лыжах можно будет прогуляться, – снижая скорость перед поворотом и притормаживая, чтобы не занесло, сказал Фёдор вслух, словно разговаривая с раскованными, болтливыми и самовлюблёнными ведущими радиостанции, вдобавок буркнул что-то по-татарски, неизвестно – по какому поводу, непонятно – кому адресуя. Может, без повода и, может, никому.
А может быть, и помолился.
На перекрёстке – где от улицы, которая называется Городским краем и по которой пробегает тракт, под прямым углом ответвляется другая, которая называется Линьковским краем, а тракт, тут же спускаясь с крутой горы и меняя западное направление на южное, устремляется к следующим прикемским деревням, – прижавшись к снежному, чуть ли не двухметровой высоты, отвалу, остановил машину Фёдор.
Глушить двигатель, выключать магнитолу и гасить свет он не стал. Чтобы замаскированный и поэтому почти не различимый на дороге джип, не обозначенный к тому же фарами и габаритными огнями, не задел ненароком какой-нибудь из лесовозов, которые, как муравьи летом по своим тропам, снуют тут беспрестанно круглый год, в одну сторону порожние, в другую – с кругляком.
Переобувшись из зимних меховых ботинок в обычные валенки, надев на руки шерстяные вязаные варежки, взяв с пассажирского сиденья картонный ящик из-под мандаринов или апельсинов – с яркой надписью на нём арабской вязью, – покинув после этого машину, Фёдор, в обнимку с ящиком, будто нелёгким, направился в самый конец Линьковского края – к дому, где теперь обитает, и об этом Фёдору известно, у своей сожительницы Луши Горченёвой, кержачки, двоюродной сестры первой жены