Альберто Васкес-Фигероа

Икар


Скачать книгу

месте сливается в пестрый ковер под голубыми небесами. А там, в вышине, в этот час ни облачка.

      Ни тени ястреба.

      Или орла.

      Даже самуро[1].

      Тишь да гладь.

      Покой и в небесах над сельвой, и на поверхности широкой реки, которая течет себе, извиваясь, не ведая иных забот, кроме как отражать солнечные лучи, посылая их на пролетающих над водой цапель и ибисов.

      Царство света, мира и цвета в ста метрах от земли.

      А ниже, где широкие листья деревьев начинают просеивать яркий свет, льющийся сверху, и каждому лучу приходится пробиваться самостоятельно, в тщетной попытке коснуться земли, картина совершенно меняется: свет с каждым метром уступает место мраку, цвет – оттенкам тускло– и густо-серого, а покой обманчив, ибо повсюду таятся смерть и насилие.

      Бурая, цвета гниющих листьев и остатков плодов, топь, в которую стараниями бесчисленных дождей превратилась почва джунглей, на какое-то мгновение расцветилась блестящими красными и черными кольцами: это бесшумно проползла ядовитая коралловая змея – и тут же исчезла в трухлявом нутре уже много лет как мертвого дерева.

      Тукан следил за ней, почти не поворачивая головы.

      Рыжебородый ревун[2] в тревоге метался на ветке.

      Ленивец[3] решил-таки передвинуть на несколько миллиметров свои мощные когти, чтобы, зацепившись за ветку, продолжить свое неспешное восхождение к далекой кроне арагуанея[4].

      Приползли тучи.

      И зарядил дождь.

      И зазвучала вековечная песня леса, неутомимое «бум-бум» миллионов крупных капель воды, барабанящих по листу. Скатившись по нему, они падали в пустоту, ударялись о следующий лист, вновь скатывались и устремлялись вниз – и так на протяжении пятидесяти или шестидесяти метров: их путь к заболоченной земле мог прерываться до бесконечности.

      Каждый удар сам по себе был едва слышен, зато их оркестр – самый большой на свете – оглушал лесных обитателей.

      А тут еще гром.

      И удар молнии.

      И треск рухнувшего исполина, который целое столетие тянулся к небу, а она свалила его в мгновение ока.

      Вода.

      И снова вода.

      Воды все больше и больше.

      В реке.

      В месиве под ногами.

      В воздухе.

      Вода пропитала кожу, все тело и кости.

      Шлепанье босых ног по грязи, хруст веток, хлопанье крыльев всполошенных попугаев – и вот из-за толстого самана[5] появился, тяжело дыша, промокший человек. Пробормотав что-то сквозь зубы, он остановился передохнуть.

      Тощий, кожа да кости, воспаленные, глубоко запавшие глаза, ноги в загноившихся язвах – ну прямо живые мощи, прикрытые лохмотьями. Того и гляди упадет лицом в грязь и испустит дух прямо здесь, в самой чаще леса.

      Но он не упал.

      Он лишь прислонился спиной к саману и задрал голову, чтобы сориентироваться, и это в сельве, где взглядом зацепиться просто не за что.

      Возьми любое дерево: оно ничуть не приметнее соседнего.

      Любая ветка похожа на тысячи других.

      Любой лист ничем не выделяется среди миллионов подобных.

      Любой просвет – копия предыдущего, а следующий – такой же.

      Сельва куда однообразнее пустыни и даже моря.

      От этого однообразия голова идет кругом, и впору сойти с ума.

      Однообразие сельвы доконало многих; змеи, пауки или ягуары и то сгубили меньше народа.

      Но этот доходяга, эта тень, жалкое подобие человека, каким он был когда-то очень давно, неспешно обвел вокруг цепким взглядом (такой появляется у тех, кто не один год провел в сельве), а затем взмахнул длинным тесаком, который столько раз точили, что от широкого лезвия осталась лишь узкая полоска, сделал размашистую засечку на уровне головы.

      И пошел себе дальше.

      Пошел без суеты и спешки, усталой походкой человека, который уже бог весть сколько прошагал; и его упорство в конце концов было вознаграждено: спустя полчаса зеленая стена вдруг раздвинулась, словно пышный занавес гигантского театра, и взору путника открылась великолепная картина, какую в жизни не видывал никто из белых людей.

      Разинув рот он опустился на толстую ветку, несколько раз провел рукой по блестящей лысине, недоверчиво поморгал и что-то невнятно пробормотал, а потом чуть ли не час просидел как зачарованный: все никак не мог поверить, что это не наваждение.

      А зрелище, представшее его взору, на самом деле