сцапали исайкино ухо, так и не пожелавшее услыхать грозный хозяйский голос. Неодолимая сила унизительной боли подняла не успевшего очухаться ото сна Исайку на ноги. – Всё бы ему ись, спать да кочумать! А назьмо кто убирать будет? Дух святой? Или, может, я? – сорвался на поросячий визг хозяин, огромного роста пузатый мужик – а по голосу и не скажешь…
– Навязали дармоглота! Р-работничек! – брызнул тот слюной прямо на исайкины щеки и начал привычно разоряться. – Я вот вас ужо! Я вас научу, неслухов, волю хозяйску издаля чуять! Запорю всех!
Ругань была едва не дословно знакома всему живому на большом кулацком дворе, поэтому, не вняв ничего нового, жизнь пошла обычным чередом: собаки, зажав промеж задних лап пыльные хвосты, попёрлись в конуры, кот на всякий случай забрался чуть повыше по стволу старой рябины, куры, выгнув полысевшие шеи, клювами тянули из-под прелых рогож дождевых червяков, а Исайка, сменив грабли на вилы, побрел убирать навоз…
– Потому-то и нищеброды вы, Наберушки-побирушки, лодыри поганые! – хозяин напоследок выплюнул в спину Исайке самую обидную обиду.
И ведь до слез обидно Исайке – никогда они, Наберухины, лодырями не славились, не христарадничали, и сейчас-то даже четверти часа не отдохнул, а вот на-ко, опять виноват. Не любит его хозяин, травит кажинный день почем зря, бдит, чтоб ни секунды без работы не сидел, чтоб гнул хребет без передыху и чтоб, не дай бог, не стащил чего из закромов. Да сроду Наберухины ничем чужим рук не марали!
Еще совсем недавно было у них не шибко завидное, но все же хозяйство. Лошадь – смирная, ласковая. Рыжуха… Отец привел ее на двор из самого Очёра – двадцать верст пешком, под уздцы. Не посмел верхом оседлать будущую кормилицу. Долго, с матюгами и хватаниями за грудки, торговался он с хитрым вотяком-прасолом. Тот с усмешкой затягивал сделку, глядя, как отец зажимал в дрожащих ладонях шапку и все не решался бросить ее наземь, согласившись с ценой. И только вдосталь помурыжив крестьянина, купчина смилостивился, и они ударили по рукам. Счастью не было предела в большой Исайкиной семье: мать украдкой всплакнула, увидав как Исайка с сестренками тянули к лошадиной морде ручонки с посоленными хлебными горбушками, гладили Рыжуху по потному крупу…
Эх, пришлось свести ее в Афоничи, на двор к кулаку Щелкунову – за муку да посевное зерно, чтобы с голоду ребятишкам не помереть… Рыжуха и сейчас робит на щелкуновских полях. Но завидев своего бывшего владельца, даже ржануть не смеет – только робко косит на Исайку слезливым глазом и тихонько всхрапывает: не жалует Щелкунов подобных нежностей – еще огреет кнутом. Не любит кулак тех, кто на него батрачит и кого за это еще и кормить надо: ни лошадей, ни людей.
И коровенка пала… А за ней и маманя с младшей сестренкой – недород случился нежданный, а оттого и губительный. Бабушка с дедом тоже быстро «сгорели», одного за другим снесли их на погост, потому что старики просто перестали есть – все старались внукам отдать, чтоб хоть малыши протянули сколько-то.
Вообще много чего пришлось тогда снести из бедной избенки, через год в ней было хоть шаром покати – даже пропить нечего… Осиротевший отец так и не вылез из нужды. Безземельный и безлошадный, батрачил на толстопузых богатеев за харчи да жалкие копейки.
– А-а-а! И-и-ыыы! – почти каждый вечер страшный протяжный стон разрывал голые стены опустевшей избы. Закусив зубами спутанную бороду, Исайкин отец добела сжимал кулаки над давно не скобленным столом. Тяжело сопя, он поворачивал голову то на печку, где, застыв от ужаса, замерли детишки, то на матовый от неубранных тенёт красный угол, откуда без всяких пристрастий и сочувствий, едва не зевая от скуки, глядели на его горе святые угодники. И только ошметки старой, давно покинутой пауком паутины, качались от жара едва теплившейся лампадки: нужда есть нужда – даже паукам в бедняцком жилище нечем было поживиться…
– А-а-а! И-и-ыыы! О-а-аа! – вновь раздался стон, и самая маленькая сестренка Исайки не выдержала, задрожала прикушенными губками и вскоре заревела в голос.
Был бы во хмелю – не так жутко, малыши ничуть не боялись пьяного папку. Пошумит, покуражится и утихнет, пальцем никогда никого не тронет – хоть на шею ему садись да за волосья дергай. А тут-то ведь трезвый…
Дочкин плач приводил Исайкиного отца в чувство, он на мгновение зажмуривался, тёр заскорузлой ладонью по глазам, словно пытался стряхнуть с него выражение тоски и горя. Но горе – не морозный узор на окошке, не пыль на полатях. Просто так не смоешь, не сотрешь… Это Исайка уже тогда понимал, садился рядом с отцом на лавку, невольно копируя его сгорбленную фигуру и вздыхал по-взрослому. Потому что Исайка и так был уже взрослый – в десять-то лет…
– Силушки нет, Исайка! Придется и тебе в наймыши иттить, – принял решение отец и наутро отвел его в Афоничи, к кулаку Щелкунову, как когда-то Рыжуху…
***
Вечно всем недовольный, как дристливая корова, Щелкунов до полусмерти затуганил в работе домашних – чего тут говорить о батраках. Похаживал по двору, словно тюремный стражник, гундел, указывал, чуть что – орал благим матом на работников.
Почитай с полсотни мужиков окрестных деревень да починков