го чрезвычайным. Ситуевина такова моя, чрезвычайность ее такая, что бьют часы на старой башне, указатели перед Днем всех святых за Каштановой аллеей все перевернули в обратную сторону, что рассудок мой мешается, ничего в руках не держится, вирусня заразная оказалась, хотя и не воздушно-капельная, свалился я ничком с моста, просыпаюсь на кафеле и думаю – ох, неспроста сороковнику меня. Первое апреля, никому не веря, и с тех пор понял, дошло – времени в отрез, до послезавтрева, вот что такое время, поки круглые сутки, волчки, как у проститутки глаза, что твои от ключей брелоки.
I
Прошло 10 лет без малого, когда раздается звонок. Я не вчера родилась, а давно так, что голос с того света – звонят-говорят, это раньше было, не дождешься от них ни ответа ни привета. Вот что такое время, что оно делает, расскажу вам детально, заполирую только счас микстуру больную моментально. Глазау меня, как градусники— вертикальные, ртутные, осложнения большия, явления простудные. Переплюну любого в этом, корешок разломлю об колено с переплетом. Время коротко, осень быстро делается, по Каштановой аллее поземка вертится вокруг трупа, что лежит под самым маленьким деревцем. Ну что ж, начнем эту грустную басню о том, как высадил топором мужик дверь и послал всех в баню. А сам ходил в безрукавой майке, и это был, так сказать, порог чрезвычайки. Пуля поезд круглосуточный пробила, а он в баньке сидит, топит, курит, как кадило. А на улице, понятно, сороковник, светопреставление. Не того убили опять выстрелом, одно осталось привидение, желаний в исполнение. Об этом поведал мне, «голуаз» уронив на землю— покурить мертвым, вестник без глаз, шлем крылатый опустив на морду.
II
Несут с утра знамена черные, черно, и волосы как смоль у них – и ветер сминает их, в рукава распихивает, под кустом облепиховым, плачет и колет который. Так плакал у меня с утра в телефоне голос Вошколада, он говорит, умираю, только один ты можешь меня спасти как надо, дай денюжек, плачет, а время шесть утра воскресного, значит, дня. Говорю ему, Вошколад, вызывай скорую, пусть везут тебя к доктору Курпатову, и иди на хуй, и пошли туда того, которого, кто тебе дал-то в прошлый раз денег, ими как мудями позвякай. Неужто ты клад нашел на кладбище, в яйцекладе змеином? Ломки вены, да, понимаю, но, прости меня, их я никому не даваю. Зачем ты пришел, мне тогда сказал, как балерина, что были похороны, когда речь шла о кошке. Теперь вот, когда твой братя выпал из окошка, растворился ты в воздухе, этого, скажешь, не бывает, а того, кто тебе тогда денег дал, даже не вспоминай, уехал он, беги догоняй. Постарайся проколоться опять, а мне надо еще, говорю я Вошколаду, поспать. Так ведь и до утра, бывает, не наглядимся, и мне поебать, хоть бы пошло время вспять, что Вошколад в трамвай еще не ложился.
III
Просыпаюсь снова, день наступает новый, дождик ноет, моросит мои хромовые обновы. Это сапоги железные, берцы, которые износить я не смогу, пока не выбью тебе из груди сердце. Ползу в них на мостик стометровый, о котором не знал, в километре вокзал, а тут улица, на которую попасть вовремя ни разу, никогда не опоздал. Вот и сегодня, 10 мая, опять я туда плетусь, никого не узнавая. Летят серьги березовые, роза ветров вертится и валится как флюгер на вертолетике осеннего клена, и сегодня мы обнаруживаем, с поклоном, именины сердца, стальное колечко, что упало в колодец бездонный, вот и тогда иду я как бездомный, присаживаюсь на оградку у магазина чугунную, ночь прошедшую вспоминаю безлунную. Каждую субботу по осени по-за-той, ходил я на рынок, где памятник торговке и покупателю золотой. Сделал его скульптор один из города Барнаула, уже после того узнал я об этом, как снова вернулся со свернутыми скулами из Барнаула, в одежку ветхую переодетый. Ветхую, значит, вашими молитвами, в петлях которых скрипят козинаки, отпетым и вновь провозглашенным, как конец света, значится это в графе, где не осталось никаких пометок, кроме того, что крови моей маки нюхает, быть может, мокрый нос большой доброй собаки-баки. Короче, это не сегодня все случилось, а в тот день перешел я мост, и вот что дальше приключилось. Пошли мы в магазин «одежда из вторых рук» – я и мой старый-старый друг. Уже потом я оказался на рынке, в кафе «Фавор», там чашек фарфор и в них чай. Осень лупит, как подметки ботинок, в глазах рябит, как ошметками паутинок, настигает тут меня измена, что опоздаю, но приходит Ждан, а измена не пропадает, потому что ее этой осенью не в обхват на кафтан, отвечать крайне невпопад начинаю. А дверь входная распахнута настежь, грабь награбленное добро мое, оставляй меня лежащим навзничь и невзначай закуривай, думая о своем. Тут в дверях и возникает Вошколад и говорит про похороны, он так обмолвился еще, кошки. А просыпаюсь я на следующее, воскресное утро в шесть часиков от его отбойным молотком долбежки. Изнывает он, ломает его, качает как деревцо, и вот выхожу, препоясавшись, сегодня, и выношу ему соль и хлебец на одном из самых свежих в мире утренних полотенец. И так каждую субботу запрошлого года проводил я в походе на рынок и за рынок, дальше, где растет мое маковое, большое, как футбольное, поле, и все тревожнее мне, и все становится слаще. Потому что там, как вы уже догадались, тут пальцем только в глаз попадешь, а не в небо, ходит туда стоптанный, как башмак, речной трамвайчик, который окормил, обрюхатил меня и переселился потом в соседнюю, другую деревню. Или, может, квартиру