ветовые решения, линии, сочетания светлот и темнот, использованные им для создания своего произведения. Средневековое искусство и возвышающееся над ним искусство Нового времени катастрофически обедняются, если ограничиваться в отношении них лишь «зрением», они неизменно взывают к «пониманию»: «В картине, как и в библейском тексте, нет незначительных элементов и деталей. Если художник написал их, значит, он наделил их каким-то смыслом, и зритель обязан понять его, пусть не во всей полноте, но хотя бы осознать его наличие. Религиозный утилитаризм и дух глобального символизма, характерные для средневековой эстетики, не позволяли ни мастеру, ни зрителю того времени допускать наличие случайных (даже самых незначительных) элементов в изображении» [1: 36].
Христианское религиозное искусство немыслимо без разветвленной системы символов, но и светское искусство насыщено аллегориями, требующими интерпретации и истолкования, чаще всего присутствующими в произведении по воле, но иногда и против воли автора.
Известный художник и архитектор Александр Раппапорт писал: «Картина сродни иконе, даже если это не иллюстрация мифологического или евангельского сюжета. Самой своей неподвижностью в мирской суете, самим фактом причастности к иному миру, самой своей телесностью она обретает право быть источником вечного смысла.
Конечно, чтобы отождествить картину с иконой, этого мало. Нужно еще предположить, что источник картины – святой дух. Но этот дух, как ни странно, картины сохраняют даже тогда, когда они громко и настойчиво повторяют, что ничего общего ни с каким духом вообще не имеют. Зритель не в силах поверить в это, он это «знает», но не видит, и потому всматривается в картину так, как если бы в ней заключалась благая весть. Духовная наследственность, смысловая генетика картины такова, что ее трудно уничтожить даже при больших усилиях.
Картины Нового времени – это как бы иконы неявленного писания. Их подлинный смысл остается в тени.
Художник делает больше, чем хочет и может. Он поневоле становится пророком, хотя и не способен понять смысл своего пророчества. Некоторая необразованность к лицу художникам именно потому, что выражает их неустранимое отставание от смысла собственного дела.
Как повар может не догадываться о существовании витаминов, так и художник пишет пейзаж или натюрморт, не ведая, что за этим стоит язык скрытых символов» [21: 30-31].
Искусство, предполагающее исключительно зрительные впечатления, конечно, столь же значимо и необходимо, как и искусство, ориентированное на синтез зрительных и интеллектуальных (духовных) впечатлений (по словам преподобного Максима Исповедника: «Для обладающего [духовным] зрением весь умопостигаемый мир представляется таинственно отпечатленным во всем чувственном мире посредством символических образов, но пренебрегая вторым мы многое теряем». Знаменитый знаток живописи Макс Фридлендер писал: «Французские импрессионисты настойчиво декларировали необходимость отказа от человеческого участия. Так, Моне однажды рассказывал Клемансо: „Я стоял у постели умершей женщины, которую я, признаюсь, когда-то очень любил… да и в тот момент продолжал еще любить. Я рассматривал ее виски и говорил сам себе —какой интересный фиолетовый цвет… В основе явно синий, только какой? И наверное, еще красный? И, может быть, желтый…“ Искусство, ориентированное на абсолютность зрительных впечатлений, превращалось в искусство бесчеловечное.
Программным требованием импрессионистов был отказ от любого духовного упорядочивания, от любой интерпретации—во имя непосредственно воспринимаемого образа; во главу угла они поставили лозунг – „все было усладой счастливых очей"» [31: 22].
В работах старых мастеров мы всегда сталкиваемся с тем или иным типом символов, аллегорий или эмблем. Художники словно воплощали доктрину Гуго Сен-Викторского, схоласта XII в.: «Все зримое дано нам для обозначения и объяснения невидимого, для нашего наставления зримым, символическим способом, то есть образно»[1]. Символами могут служить предметы, явления, животные, действия, а также художественные образы, воплощающие какую-либо идею. Например, оливковая ветвь – символ мира, цветок нарцисса – в мифологической традиции может означать самовлюбленность, а в ряду христианских символов – означать Деву Марию и Воскресение. Орех, на основании богословских интуиций, отсылает к образу Иисуса Христа: плотная кожура, покрывающая орех, есть Его плоть, Его земная ипостась, дерево скорлупки – крест, на котором Его плоть познала страдания, ядро ореха, служащее для пропитания человека —Его сокровенная божественная природа. Филин, который ничего не видит при солнечном свете, как утверждается в средневековом бестиарии, днем подвергается нападению других птиц, и таким образом филин символизирует слепоту иудеев, закрывших глаза перед Истинным Солнцем и ставших предметом насмешек всех христианских народов. Овца — символ забвения себя ради других, как об этом писал Руперт Дойтцкий, бенедектинский богослов XII в.: «Овца отдает свою плоть в пищу тем, кто силен; молоко —тем, кто слаб. Своим руном она покрывает тех, кто наг; снимает с себя всё, чтобы согреть тех, кто замерз». Ткачество символизирует создание мира, вселенной, определение судеб всего сущего;