права. Помещик, конечно же, не старался разъяснить, что теперь можно и не платить. Это было уже при мне. А если подумать, – у помещика расчет был верный: трудолюбивая семья век в должниках ходить не будет – выплатит «долг» сполна. Так и сталось.
Вязали плоты, спускали их по Десне до Брянска, продавали лес и с деньгами артельно пешком возвращались домой, всякий раз выплачивая дань помещику. Ломали спины, кряхтели от натуги под тяжестью огромных бревен, но – платили…
Родился я 28 июня 1874 года. Полугодовалым ребенком заболел и, как рассказывали мне впоследствии, лежал в люльке, не смыкая глаз ни днем ни ночью. Передо мной часто зажигали восковую свечу, ожидая близкую кончину. А я выздоровел. Болезнь наши деревенские называли младенческой. Длилось это испытание моей жизнеспособности целых шесть недель.
Люлька висела в скотной хате. Сюда в студеную пору приводили отелившуюся корову. Ее кормили месивом из корыта, а рядом на полу лежал теленок. Под койником зимовали овцы с ягнятами. Их подкармливали заготовленными летом липовыми вениками.
Когда я чуть подрос, меня стали укладывать на койнике. Подо мною беспрестанно жевали овцы. Воздух был спертый, тяжелый. От духоты я часто просыпался, открывал маленькое оконце, выходившее к гумнам, и всматривался в даль, ища глазами зайцев, которые могли прибежать сюда, на обрезки капусты. Свежего воздуха удавалось вдохнуть. когда входил или выходил кто-либо из хаты. Морозный воздух врывался в помещение клубами…
Две другие хаты, принадлежавшие нашей многочисленной семье, – черная и горница – были также густо заселены. Когда нас, ребятишек, звали в горницу попить чайку, мы перебегали через двор босиком. Бежали опрометью, чтобы пятки к земле не примерзали.
…Время шло, я подрастал и креп. Родился мой братишка Федя. В скотной хате стало еще тесней. Новорожденного надо было мыть – купать в корыте. На это время нам приходилось переселяться из скотной хаты в жилую.
Жилая хата была удобнее и веселее. Окнами она выходила на улицу. Ребятишки занимали место на печке. Печь была огромная – хоть на коне въезжай. На печи и тепло и забавно. По щелям жило много желтых прусаков. Мы наблюдали, как прусаки быстро прятались в щель и оттуда смотрели на нас. шевеля усами. Мы даже заприметили одного белого таракана и назвали его «царем». Тут же на печи сушилась лучина.
У меня явилось желание смастерить из лучины скрипку. Делалось это так. Вдоль толстой сухой лучины натягивались нитки, под нитки вставлялась подставка, а согнутая дугой лучинка с конским волосом заменяла смычок. «Смычок» смазывали смолой от елки. Рождался писклявый звук, который все же радовал нас. Позднее мы «усовершенствовали» скрипку, делая ее из дранки, а смычок вырезали более красивый и даже выделывали струны из бараньих кишок.
Впоследствии к нам на свадьбы и посиделки приглашались три брата, дети лесника Фоменкова с Горбуновского бора. у них были скрипки и виолончели собственного изделия.
Осенью начинались свадьбы. Забота о выборе невест лежала на старших в роду. Неженатых было мало. К сватовству относились серьезно. Непьющий жених почитался. Но на свадьбах гуляли напропалую. Свадьбы были широкие. Проходили они шумно и весело. В свой черед пели песни величальные и свадебные. с пляской прохаживались по деревне ряженые. Торжество продолжалось до тех пор, пока измученная хозяйка не предлагала гостям разъезжаться, не то в шутку, не то всерьез говоря: «Доживете до четверга – по вам походит кочерга». Свадьбы впоследствии обсуждались во всех подробностях. От хохота содрогались стены, когда вспоминали, кого где свалил свадебный хмель: кого в овине, кого в огороде между грядками, а кто, изрядно подвыпивши, ночевал в свинухе.
…Часто через деревню шли нищие, жалостливо просили подаяния: «Подайте христа ради!» Почти всегда это были слепые. Их вели поводыри – мальчики или девочки нашего возраста. Странники, играя на трехструнной лире, пели, а поводыри зычно подпевали. Мы, притихшие, слушали песни о Лазаре, Егории и блудном сыне. Деревенские женщины обычно просили спеть песню о пьянице, ибо их мужья грешны были этим. Нищий со слезой в голосе заводил: «Когда пьяница руганется, мать сыра земля содрогнется…» Слушательницы плакали и одаривали нищих. Подавали кто краюху хлеба, кто муки, кто сала, кто яиц.
Помню, приходил нищий по прозвищу Цирюка, живший поблизости от нас. Он был совершенно лысый и таинственно рассказывал, что в глубоком рву, недалеко от нашей деревни, есть клад, оставшийся от французов, а на топине, у Десны, он часто видит вспыхивающие огоньки, наверно, и там спрятаны сокровища, только вот трудно их взять. Все это было так заманчиво, что и мы, ребятишки, иногда со страхом подкрадывались к заветным местам.
Цирюка рассказывал, что и он копал и докопался до медного круга, вроде печной заслонки, а от круга шла проволочка, за которую он потянул, она порвалась. И тогда что-то в глубине земли загудело, и клад провалился дальше. Цирюка рассказывал так живо, что мы вполне верили ему…
Нас с братом Гришей часто посылали в поле подтаскивать и складывать снопы. Заодно мы носили щи и похлебку в двоешках для жнецов и косарей. Устанешь, бывало, от жары, и ноги не идут. Помнится, как я кричал: «Гриш, Гриш, неси гургурлач