слышались выкрики, Нина съеживалась. «Седа, вокруг одни мужчины, – говорила она, трусливо сжимая ее руку. – Седа, прошу тебя…» Но Седа была занята: объясняла приземистому старику, почему Ленин не имеет отношения к их истории. Старик возражал, что она слишком молода и не понимает, что снос памятника ничего не изменит, и вообще, почему она, женщина, да еще в положении, здесь, а не дома? На это Седа отвечала, спокойно и безоговорочно: «Потому что это мой долг».
Нину не покидало тяжелое чувство. Она словно присутствовала на публичной казни. Страх усилился, когда кто-то вскрикнул, указав на подъемный кран. Нина еще раз, уже сильнее, дернула Седу за руку. Седа не реагировала.
Голова Ленина оторвалась от туловища. Из нее хлынула жидкость, мутная дождевая вода. Люди замерли, словно только сейчас осознали, что натворили. Многотысячная толпа глядела на полую голову, повисшую в воздухе, истекавшую мутью. Голову медленно опустили на землю, и с места, откуда Седа и Нина смотрели, открылась надпись «Армения». Толпа тут же победоносно взревела, словно рухнула тюрьма или пали оковы. Надпись была всего-навсего названием гостиницы, но для толпы это не имело значения. Людям хотелось еще. Под их радостный вопль обезглавленного Ленина уложили у подножия постамента и повезли с площади. Уверенные, что он никогда больше к ним не вернется, они осыпáли его монетами и руганью, били его, плевали ему в ноги и смеясь провожали в преисподнюю.
Не успела наступить тишина, как один из митингующих подхватил мегафон и предложил двинуться к зданию Оперы. После недолгих переговоров, не придумав ничего лучше, люди послушно двинулись в сторону Театральной площади. «Седа, идем же домой, нас ждут», – взмолилась Нина. Седа согласно кивнула, но в тот же миг увидела знакомого. Она потянулась к нему, коснулась плеча, и мужчина обернулся – это был Манвел, ее одноклассник из Пушкинской школы, которого она давно не видела. Они обменялись поцелуями, и Седа, держа его за плечо, чтобы их не расцепила толпа, спросила, как он поживает, и сразу добавила: «Приходи вечером к нам, будут проводы друзей на фронт. Профессор тоже придет». Манвел засомневался, но все-таки поддался старому чувству, согласился, по-дружески сжал ее ладонь – и отпустил. Толпа тут же подхватила его и унесла с собой. Седа смотрела ему и уходящим людям вслед; ее тянуло за ними, словно там, куда они ушли, кипела настоящая жизнь. Ее руку еще крепче стиснула, напоминая о себе, Нина. Седа наконец уступила ей.
В молчании они ушли с площади, спустились по улице Абовяна, прошли квартал, свернули под потрескавшуюся арку и вошли в людный двор. Во дворе все было так, словно история шла своим чередом, а люди здесь жили своей жизнью: под широкими кронами акаций играли в нарды четыре старика, на проезжую часть выбегали за мячом дети, матери с балконов кричали на детей и на соседа, снова пригнавшего во двор автомобиль, сосед добродушно кричал им в ответ, а старики молча наблюдали за всеми и продолжали бросать кости.
За спинами стариков стоял ветхий двухэтажный дом из черного камня, возведенный еще до грандиозной реконструкции Таманяна[1]. Когда-то это был доходный дом, целиком принадлежавший прадедушке Седы, выходцу из Карса, княжескому купцу Порсаму Буртчиняну. Из-за причастности к дашнакской партии[2] его репрессировали еще в ленинские годы, а в бывший доходный дом вселили большевиков-пролетариев и беженцев-крестьян из Западной Армении. До самой смерти Порсама семья жила в Тбилиси, но затем была вынуждена переехать в Ереван, в одну из квартир в своем бывшем доме. Правда, пожили они в ней недолго. В тридцать седьмом году за антисоветские разговоры арестовали и отправили в лагеря сына Порсама, дедушку Седы, и семью выселили. В пятьдесят седьмом году дедушка вернулся, и они получили обратно квартиру в доме на Абовяна, но по семейным причинам возвращение пришлось отложить еще на тридцать лет. Так на протяжении почти полувека последние из Буртчинянов скитались по чужим квартирам и домам. На заре горбачевской перестройки, закрыв глаза на горе, причиненное государством ее семье, Седа Буртчинян вселилась в фамильный дом, чтобы подарить ему новую жизнь.
Седа бросила взгляд на окно своей квартиры, откуда струился сигаретный дым, и ушла к тете Ануш, пожилой соседке, забрать своего четырехлетнего сына Амбо, за которым Ануш присматривала. Нина же поднялась прямиком в их квартиру и, отворив дверь, прислушалась к доносившимся мужским голосам. Стараясь не привлечь внимания, она замерла на пороге кухни и приложила к губам палец, когда Сако, ее брат, заметил ее. Он сидел, вальяжно развалившись, у плиты и приглядывала за кастрюлей, из которой поднимался пар от хашламы. Рядом с ним сидел, попивая сурдж[3], молчаливый коренастый Рубо. А перед ними – спиной к Нине – стоял Петро и театрально размахивал тощими руками. «Идет, значит, мужик, – говорил он, изображая шагающего человека. – Идет себе и видит большую яму, полную дерьма. И в этой яме стоит человек, стоит в дерьме по самый подбородок, и ему прямо тяжело, говно чуть ли не в ноздри лезет, он задыхается и еле держится на ногах. Мужик останавливается, озадаченно смотрит и тянет руку, чтобы вытащить его. Но человек в яме отнекивается. Мужик