asis> отправились в Кладезь – так делали у нас все. Эта служба называлась слишком дико, чтобы произносить вслух: что-то вроде «Кладезь вновь воссозданных и восстановленных вариаций предписания природы человеческой», в общем, чушь на постном масле. Недалекими у нас называли всех, кто жил под одной крышей; в моем случае это были люди, по чьей воле и чьими стараниями я вышел в мир – мама с папой, но многие включали в этот круг и тех, благодаря кому вышли в мир сами их недалекие, и даже соседей из ближайших дворов. Едва среди них появлялось прибавление, как начинались первые хлопоты: дойти до Кладезя, оставить запрос. Хлопоты приятные, волнительные: никогда ведь не знаешь, что этот Кладезь выдаст.
Моим маме и папе выдали официальный конверт, вскрыв который, они и увидели имя. Мое имя. Кто дал – они и не помнили, а я никогда не знал: почему Фиолент, почему не другое? У нас ведь много имен, и никто не знает, что все они означают. Это потом мне рассказали, что в далекой древности были другие – ветхие, как мы их называли – имена, которые имели смысл: «гордый», «статный», «смелый»… У нас же, внизу, все просто: Фиолент. И это означает Фиолент, ничего больше.
Одно знаю точно: будь у меня ветхое имя, оно точно не означало бы «скромный». Скорее уж «сильный» – все, кто со мной водился, знают, а кто не водился – так поэтому и не водились. Ну и «красивый» – так девчонки говорят, а им-то, конечно, виднее. Я любил садиться в свой большой автомобиль с открытым верхом и катать их. Красавицам это нравилось, да и некрасавицам тоже. Некрасавица в нашей компании была только одна, и это точно не моя машина! Все любили ее, и никто не завидовал мне – это потом я узнал, что такое зависть. Позже. И выше.
Такая машина не то чтобы считалась у нас редкостью – при желании любой бы мог владеть ей. Я точно знаю, что в городе есть места, где стоят такие же. Но никто не хотел, кроме нас, нескольких отщепенцев. Там, внизу, все живут в своих двухэтажках – домиках, которыми застроен город. Рождаются и отмирают в них, а в промежутках между этими двумя событиями выращивают что-то во дворах. И вечерами сидят на складных стульчиках лицом к небу, любуются им в окружении кустов и цветов под бледно-синим полотном неба, нависшего над нашим городом. Так живут все, и наши молодые жили так, и молодые с жильцой, и пожившие, и пережившие. И я, бывало, полол наши грядки, пока не хотелось упасть без сил. Любовался бледными цветами, проросшими на тонких стебельках из рыхлой, сухой земли – они тянулись к щекам моим, к носу, словно ластившаяся кошка. Я любил их, лелеял и не жалел для них сил, как любил все плоды труда нашего – меня и людей, подаривших мне эту жизнь, этот город. Все было невероятно вкусно – все эти овощи, фрукты, выросшие из косточки, разросшиеся из маленького неокрепшего стебелька до сильного ствола, стремящегося ввысь, под синее полотно.
Вот только одного я не любил – смотреть в него, полотно это. В чем было удовольствие для города – застыть, замолчать, уставив взгляд ввысь? Я жил в горизонтальном мире, смотрел вперед и по сторонам, хотя и знал, что впереди лишь линия возврата, а справа, слева – бесконечные дворы, прямые улицы, ровные квадратные перекрестки одинаковых жизней, одинаковых домов, одинаковых небосмотров. И лишь где-то там, далеко за ними – высокие обрывы и бездонное, равномерно колышущееся, как диафрагма спящего, море.
Впрочем, это пешком – далеко, а на машине… Мы знали о городе, где родились, все – впрочем, все, ну, или почти все, что можно о нем знать, теперь известно и вам. Огромный, огромный город, словно разделенный спущенным сверху гигантским зеркалом на две равные и одинаковые… нет, почти одинаковые половины. Если представить – а кто, кроме нас, фантазеров, еще мог такое выдумать? – что город вдруг станет возможно согнуть по разделительной линии, его две части совпадут друг с другом, накроют друг друга, сложившись дом к дому, дворик к дворику, маленькая улочка к точно такой же маленькой улочке, а линия обрыва – к линии обрыва: что выдуманная, что настоящая, возле которой мы так любили стоять, глядя в даль. Или в то, что ею казалось.
Но пожелай мы назвать ту самую линию, по которой столь просто «сложили» город, нам бы не пришлось делать этого, ведь имя уже было, и, подозреваю, происходило оно все из того же Кладезя – и вправду, кто еще мог придумать такое: Широкоморское шоссе? Центральная ось, магистраль города. Приди он в движение – продолжим фантазию – наверняка бы вращался вокруг этой оси, как мясо на шампуре. О, это было еще одним излюбленным развлечением наших уютных зеленых дворов!
Мы просто знали, что шоссе Широкоморское – и все. Но почему шоссе? Да и вообще, что это слово значило? Ведь других шоссе в нашем городе не было, а бесчисленным улочкам, отходившим от него, никто не давал названий. По ширине они были такими же, что заставляло усомниться в справедливости первой части названия, на них стояли – и, я уверен, стоят – одинаковые дома.
Но что впечатляло – так это его протяженность. Одной стороной Широкоморское шоссе, оправдывая вторую часть своего названия, упиралось в море. Ведь город омывался морем с двух сторон, как я и говорил, и в точке, где линии обрыва и воды должны были слиться, шоссе вдруг оборачивалось лестницей, сужавшейся ближе к воде. Спустившись по ней, можно было попасть на длинный мол и долго идти по узенькой тропке, обложенной по краям валунами,