Анатолий Иванов

Повесть о несбывшейся любви


Скачать книгу

.

      – Об чем ты это, пап? – спросил у Демидова восьмилетний приемный сын Гринька, заходя во двор. Посиневшими руками он держал облезлый школьный портфель. – Кто врет?

      – Туман-то! – кивнул Демидов в сторону Оби. – Ишь шельма.

      Гринька шмыгнул носом, потер под ним пальцем, подумал.

      – А как он врет?

      – Ну – грозит. Не чуешь?

      Они еще помолчали. Гринька – маленький, в огромной отцовской фуражке, в новой суконной тужурке, купленной только нынче перед школой в сельмаге. Демидов – сухой, тощий, угловатый какой-то, нескладный – остро торчали выставленные далеко вперед его колени, из-под толстой телогрейки остро выдавались плечи. Лет ему было уже за шестьдесят, он получал пенсию, но стариком назвать его было нельзя. Лицо он, хоть и редко, брил, вот и сегодня побрился, и крепкие, совсем не дряблые щеки поблескивали в неярком свете угасающего дня.

      – Чую, – сказал Гринька. – Чем густее туман к вечеру, тем утренник крепче будет. Ты всегда так говоришь.

      – Это так. А еще что чуешь?

      – Боле ничего.

      – А ты замри. Замри и слушай. Ну, чего слышишь?

      Гринька, старательно наморщив лоб, постоял без движения.

      – Ничего. Пес какой-то лает.

      – Балда. Сучка это лает. Бригадира Митрофана. Еще?

      – Вроде на задах грузовик проехал. Девчонки где-то, кажись, пищат.

      – Колхозного конюха Артамона дочка это повизгивает, Клавка-то.

      – Их там много хохочет, девок-то, – уточнил Гринька.

      – И Клавка там. Там она. А сейчас гармонея Леньки-тракториста запиликает. Дурак он, Ленька, гармонь у него дорогая, вся блестит, как в изморози, а играть не умеет. Так, будто лесину сырую пилит… Так-то он парень ничего, и чуб ладный.

      Вскоре действительно донеслись тусклые, почти совсем задавленные расстоянием, нескладные звуки гармошки.

      – Ну вот. А он – грозит, – опять кивнул за реку, в сторону надвигающегося тумана, Демидов.

      – А что ему грозить? – все так же непонимающе спросил Гринька. – И кому? И как это он может грозить?

      – Балбес! – глаза Демидова сердито блеснули. – Ступай домой. Там картошки для тебя сварены. На подоконнике в крынке молоко… А я посижу тута еще.

      – Пап, ты только в магазин к Марьке Макшеевой не ходи, – попросил Гринька, как просила всегда Надежда, неродная Гринькина сестра, вот уже два года работающая в Маршанихе на лесоустроительной станции. И так же, как сестра, прибавил: – Не пей ты, пап, эту проклятую водку.

      – Сгинь, чтоб тя! – прикрикнул Демидов. – Сказано – тут посижу. Никуда не пойду.

      Гринька ушел и, ужиная в одиночестве, думал, что отец, как всегда, беспременно пойдет в магазин, едва мигнет «волчье око» (так называл сам отец, а за ним и вся деревня, светящееся по вечерам низкое оконце в доме Марии Макшеевой, через которое она продавала водку «без сдачи», что у нее означало – четыре рубля бутылка). Пьяный отец был добрый, пожалуй, добрее, чем трезвый, часто приносил ему купленное через то же оконце то дешевеньких конфет или пряников, то бутылку лимонада. И пока не проходил хмель, все крутился по комнатушке, оправдываясь, что выпил вот, убеждал его, Гриньку, никогда не пить, часто гладил по голове и иногда, кажется, плакал. Но, боясь, что слезы заметит Гринька, встряхивал головой и, так же шагая из угла в угол, мурлыкал без конца одно и то же, странное, непонятное:

      А кто ж я такой? Просто так – имярек.

      Я, братцы-р-ребятцы, чудной человек…

      Уж нет-нет да угомонится он, уляжется.

      И все же Гриньке не хотелось, чтобы отец каждый вечер был пьян. Трезвого он любил его больше.

      Прибирая со стола, Гринька думал: он, отец, чудной у него, эту правду он про себя поет. Три года назад он взял его из маршанихинского детдома со странным условием:

      – Тебя Вовкой кличут? Отныне я тебя Гринькой звать буду.

      – Я не хочу, – сказал Гринька, бывший тогда еще Вовкой.

      – Это уж обязательно. Иначе, сынок, не выйдет у нас ничего. Не возьму я тебя, хоть ты малец вроде ничего, с гвоздем парень. Другого выберу.

      И, помолчав, выкурив в молчании длинную самокрутку, старательно затоптав окурок в землю (они разговаривали в детдомовском саду), начал длинную, наполовину непонятную речь:

      – Сам я, сынок, лесник, деревья, значит, сторожу, за лесом ухаживаю, зверюшек всяких оберегаю. Сторожка моя в лесу стоит… А лес какой у меня! Ого-го, брат! Вот лежу я в сторожке или иду по лесу – деревья шумят, шумят… Ты думаешь, они просто от ветра шумят? Не-ет, сынок. Они это со мной разговаривают: какая, значит, радость у них или какая беда… Или, скажем, кто прошел, проехал мимо – такой-то, мол, человек, или плохой, или хороший. Ну, понятно, хороший – так и иди себе. А коли плохой – нет, брат, шутишь, погоди-ка! Вот так – обо всем докладывают. Деревья, они, сынок, и не деревья вовсе, а живые люди. Это лесина спиленная – дерево, бревно, словом… А живем мы в сторожке с дочкой Надеждой. Она тоже у меня приемная. Я ведь бобылем