emphasis>
Часть 1. День последний…
Улыбки судьбы
С Ольгой Сергеевной познакомился Гаврила Матвеевич в тот год, когда сам вернулся «оттуда»…
Ездил на станцию встречать новую учительницу. Поезд остановился на момент, из вагона вышла тонкая женщина в узком пальто из светлой материи, быстрым взглядом окинула пустой перрон, одинокую фигуру в мокром брезентовом плаще, понурую лошадь, залитые дождем колеи дороги, и в глазах её промелькнул испуг, как у зайчонка, увидевшего ствол ружья. Так же, как зайчонок, она неожиданно для себя развернулась к вагону, но оттуда весёленькие военные выносили её чемоданы и помогли сойти дочке – такой же большеглазой, как мать, – и, запрыгнув на ступени отъезжающего вагона, кричали напутствия.
Женщина тоже махала платочком; махнёт и приложит его к лицу. Поезд укатился, скрылся за водокачкой последний вагон, а она всё смотрела в сторону закрывшегося семафора с красным зрачком, не отнимая от лица платка.
Гаврила Матвеевич пригляделся к ней и понял – неволя забросила к ним, сердешную. Прикинул, как подойти к ней легко, чтоб дух поднять. Заметил, что дочке годов пятнадцать. Обходительная: мёрзнет под дождем, а мать не теребит, даёт прийти в себя.
– Мама, может быть, дедушка за нами? – девочка осторожно тронула её за рукав, увидев идущего к ним Гаврилу Матвеевича.
– За вами. С приездом… Милости просим к нам. А ну-ка… – Гаврила Матвеевич снял свой дождевик и накинул его на девочку.
– Что вы, не надо.
– Не соболями жалуют. Завернись.
Скинув дождевик, он остался в стеганом ватнике, обшитом на плечах кожей, на голове – лохматая собачья шапка, на ногах – сапоги с заворотами по деревенской моде. И весь он как бы помолодел, раздался в плечах и приподнялся. Играючи подхватил два чемодана, отнёс в конец платформы, чтобы удобнее грузить их на телегу, и вернулся за остальными вещами.
– Спасибо вам. Меня зовут Ольга Сергеевна, – женщина подала руку и попыталась улыбнуться. – Моя дочь Ирина…
– Гаврила Матвеевич… – бережно потрогал он ее холодные пальчики. Посмотрел на лицо: отошла ли?.. Нет. И как же везти такую двадцать вёрст? Пальтишко не по погоде, и на ногах игрушечная обувка, в которой по их грязи – всё равно что босой.
Он отнёс оставшиеся вещи на конец помоста, подвёл лошадь поближе и принялся укладывать на телегу чемоданы. Ирина повеселела под плащом, крутила головой, разглядывая за вагонами товарняка чёрные от дождя дома и заборы, расспрашивала:
– А Петровское тоже такое?.. А дом у нас будет?.. Мама говорит, что теперь у нас ни кола, ни двора.
– Село-то большое: при семи дворах восемь улиц. Избу школа даст. Неказиста, правда. И на курьих ножках: пирогом подперта, блином покрыта, полем огорожена. Но жить можно. Главное, что просторно: ни печки погреться, ни окошка посмотреться, ни образа помолиться, ни хлеба подавиться.
Глазки дочери, как смородинки в росе, весело блестели; частые взгляды на мать приглашали послушать весёлого дедушку. Завороженная прибаутками Ирина без протеста пошла к Гавриле Матвеевичу на руки, и он перенес её с помоста на телегу.
Ольга Сергеевна плохо слушала его, но отметила, что он, должно быть, славный, если сразу понравился Ирине. Видя, что дочь уже на телеге, она стала спускаться с помоста. Наступила на какую-то качнувшуюся доску и беспомощно протянула руку, чтоб поддержали её, а Гаврила Матвеевич вдруг так же, как Ирину, обхватил за ноги повыше колен, поднял и понёс к телеге. Ольга Сергеевна взвизгнула то ли от бесцеремонности, с какой обошёлся с ней этот мужик, то ли от неожиданного взлёта вверх в его сильных руках, но позволила отнести себя. И только возвышаясь над его шапкой и сдерживая себя, чтобы не вцепиться в неё руками, она первый раз улыбнулась завизжавшей от восторга, захлопавшей в ладошки Иринке.
– Распахни плащ, мамку к тебе подсажу.
– Гаврила Матвеевич, не знаю, право… Вот ведь какой вы…
Ольга Сергеевна зарделась и, кутаясь с дочерью в плащ, посмотрела на него с робкой улыбкой, в которой, кроме смущения за свою беспомощность, было ещё и почтительное восхищение, словно увидела она чудо. И Гаврила Матвеевич берёг этот взгляд в памяти, как первый шажок, проложивший тропку между ними.
После тюрьмы и лагерей Гаврила Матвеевич заимел привычку сидеть на полу, привалясь спиной к бревенчатому простенку между двух окон избы. Говорил, так зорче видать, копошась с немудрящим делом. Но родных не проведёшь: всё приметили и поняли, а сговорясь, не трогали вопросами – чего, мол, сидишь на полу, когда табуретки есть, – пусть отмякает, как сам знает. А он – лукаво-синеглазый, да по-разбойничьи бородатый, неукладный, как деревяный идол, – всё жался под стенку, чтоб не привлекать к себе внимания непокорной статью, не накликать новых бед на свою родню. Знал: соглядатаев больше всего злит независимый вид. Потому и прятался от людей в сторонку, пропадал в лесу, а когда работал, то всё больше в одиночку, особняком,