етровна, была роскошная блондинка кукольной красоты, с голубыми, чуть навыкате, глазами. Как Мальвина. У нее только не было правой ноги – война… Заходя в класс, она садилась, отстегивала протез, мы ждали, когда на её лице появится выражение облегчения и блаженства, и начинался урок. Отдельно стоящая под столом мертвенно-желтоватая нога учительницы не вызывала у нас никаких эмоций, тем более страха. После войны вокруг было полно калек… Мы относились к ней жалостливо, нам все время хотелось как-то уважить нашу училку. И мы подарили ей огромную эмалированную кастрюлю. Под цвет её глаз. По тем временам это была ценнейшая в хозяйстве вещь! Когда мы поставили перед ней на стол это небесно-голубое чудо с белой крышкой, Нина Петровна зарыдала, как на похоронах, упираясь руками в стол, начала приподниматься со стула, и упала на пол – в волнении она забыла пристегнуть протез. Это было шестьдесят лет назад, но потрясение, которое я испытал тогда, остро волнует меня и сегодня. Когда возникает чувство именно такой силы, можно садиться писать. Написанное в этом состоянии не будет фальшью.
О чувствах. Отец привез откуда-то детёныша косули. Он стоял посреди комнаты, широко расставив передние ножки, смотрел на меня большими влажными глазами и тихонько фыркал. Поселили его в усадьбе частного дома Кузьмича – личного шофера отца (он был большим начальником), где мы устроили козлёнку загон. Я каждый божий день ездил к нему – кормил, поил, гладил, сладко страдая от изумления и любви. Он ждал меня… Рос козлик быстро и к следующей весне вымахал в косулю-рогача, но по-прежнему бегал за мной, как телок за маткой. Потом отцу дали новую должность, водителем у него стал другой человек, и ездить к Кузьмичу стало как-то не с руки. Короче говоря, мне сказали, что мой Рогач проломил забор и ушел в горы к сородичам, где он обязательно найдет подругу. Я обрадовался за него. А позже, когда взрослые решили, что такие «мелочи жизни» уже не тронут меня, мне рассказали, что никуда Рогач не ушел. Его выкормили до жирка, зарезали и сожрали. Я по сей день смотрю в его влажные глаза, и острое чувство вины грызёт меня…
О сюжетах. Крещение я принял в зрелом возрасте, будучи членом КПСС. Случилось это действо по настойчивой инициативе… генерала юстиции, прокурора, начальника главного следственного управления Прокуратуры Казахской ССР, ставшего моим крестным. Он очень чувственно отнесся к «мероприятию», истово крестился, даже всплакнул… Много позже меня осенило! Он же сделал это с выгодой для себя… По долгу службы ему приходилось подписывать смертные приговоры и в какой-то миг его жизни ему стало страшно: куда пошлет его святой Петр, когда он предстанет перед вратами царства небесного? И он решил самыми разными способами замаливать свои грехи, вот для чего ему понадобилось привести меня в церковь и окрестить (мол, зачтется). Но, несмотря на это и другие его благодеяния, Всевышний, видимо, не отпустил ему грехи. Крёстный мой сгорел заживо, будто в геенне огненной. Он протянул руку за чайником на газовой плите, и одежда вдруг вспыхнула на нем факелом. Совсем уже жутко мне от того, что именно в это время жена моего крестного находилась в церкви, где молилась за его здравие…
Кому пригодился. Сначала – областной партийной газете. Завотделом информации был поэт Василий Анисимович В., бывший зэк, отсидевший 15 лет в лагерях Гулага по доносу товарища по перу. Его замом был натуральный сын полка, утомительно энергичный Юра Кулибаба. Третьим, разъездным репортером, был я, отпрыск большого партийного начальника. Несмотря на некоторую нашу разношерстность, коллективчик у нас был сбитый и живописный! Зек и сын полка до обеда бомбили область телефонными звонками – забивали полосы новостями. После обеда они уходили «на задание» – пить «партейное» (так назывался любимый советским народом вкусный и дешевый портвейн № 12), а меня оставляли на телефоне «готовить задел на завтра». Вечером, после отъезда редакторши, они приходили в редакцию никакие. Зека Анисимыч читал свои стихи. Сын полка Кулибаба, слушая, плакал солеными слезами в сладкий портвейн. А я шел по вечерней прелестной Алма-Ате домой – уложить на бумагу нечто смутное, малопонятное, но пронзительное до невозможности, что уже терзало меня. В один из дней редакторша велела мне смотаться домой к зэка Анисимычу, узнать – почему он второй день не выходит на работу. Я смотался и узнал… Анисимыч в дворике своей халупки висел в петле на ветке старого дуба и показывал покинутому им миру синий язык.
Еще о людях, событиях и везении. До сих пор не пойму, что такого разглядел во мне большой русский писатель Иван Петрович Шухов, на ту пору 23-х летнем сопляке, но редактор знаменитого литературного журнала «Простор» взял меня в отдел документальной прозы. Знаменитым журнал был потому, что отважно публиковал Платонова, Солженицына, Казакова… Позже Иван Петрович опубликовал «День Шакала» Фридерика Форсайта, о котором Суслов вскричал, что это – руководство по политическому убийству, и журнал разогнали. Оказавшись в «антисоветском» «Просторе», я проворно написал и издал три книжки, напереводил с казахского и уйгурского и пошел к Шухову просить рекомендацию в СП СССР. По пути в его кабинет я узнал, что друг Горького, член горьковского Оргкомитета по созданию Союза пролетарских писателей Иван Шухов рекомендаций в СП никому не давал, не дает, и мне не даст. Но тормозить было поздно, я уже открыл дверь его кабинета… Писатель Шухов