шрамы от ран, все еще саднят. И, вспоминая те времена, нам кажется, что из глубины бьющегося сердца прорастают холодные белые грибы…
В тот год три человека покинули меня. Я и после сталкивался и c трудностями, и со смертью, а порой мне приходилось переживать и горестные расставания, но ни одно из них не перевернуло всю мою жизнь настолько сильно, как события того года. Наверное, причина этого кроется в моей юности… Тогда я был молодым монахом бенедиктинского ордена, готовившимся к рукоположению в духовный сан священника.
Описать жизнь монахов, будь то бенедиктинцы, францисканцы или кармелиты, даже верующему католику не так-то просто. Если вопрос будет звучать в мирском ключе, то можно ответить по-простому: дескать, это – братья или сестры, живущие общиной и давшие обеты нестяжания, безбрачия и послушания. Кто-то назвал монахов «людьми, которые оставили мир, чтобы услышать давно забытый таинственный голос, сокрытый глубоко внутри». А один молодой испанский монах в начале двадцатого века даже сказал, что это «те, кто бросил всё ради обретения самого ценного на свете».
Навряд ли эти несколько определений дали вам хотя бы приблизительный ответ, что есть жизнь отдельного монаха. Лучше я в таком случае воспользуюсь словами монаха-трапписта Томаса Мертона: он назвал пылких поэтов Бодлера и Рембо евангельскими христианами – и притом без всякого колебания. Своих современников – Хайдеггера, Камю и Сартра – Мертон тоже приравнивал к монахам за их «отчаянную готовность к смерти, осознание всей бездны человеческой ничтожности, исследования неоднозначности людской натуры и призывы к освобождению». Мне эти его сравнения понравились больше всего. Описывая чью-то жизнь, самым удачным решением будет сравнить ее с чем-то живым. Например, с чем можно сравнить бегущую реку? С годами, временем, жизнью или же с облаками, гонимыми ветром. Это если обратиться к таким вот «текучим» понятиям.
Что касается жизни в монастыре, то первое, с чем мне пришлось иметь дело, – тишина. Находясь здесь, я понял, что тишина – это не просто состояние безмолвия или отсутствия какого-либо шума. Это не промежуток между звуками, а напротив – весьма активное слушание, если так можно выразиться. Тишина необходима, чтобы за пределами внешнего шума, за пределами ощущений почувствовать истинные, глубинные переживания.
Когда я впервые приехал сюда и застыл на месте во время одной из прогулок, то уловил звуки, ранее заглушаемые собственными шагами. И хотя резиновые подошвы сандалий были практически бесшумными и не издавали громкого стука, во время остановки меня настигло бесчисленное множество того, что заглушалось до этого их тихим шлепанием: шорох сдуваемого снега, скопившегося на ветвях сосны; шум голых веток, слегка колышущихся на ветру; копошение насекомых глубоко под землей; скрип, исходящий от корней деревьев, мало-помалу проникающих в глубину земли своими тонкими пальцами… Не был ли тот шепот нежного дуновения ветерка, улавливаемый моим слухом, звуком вращающейся Земли? Именно в такие моменты вселенная, Бог или человеческая жизнь очень деликатно выказывали мне свое присутствие. Бывало порой, что Небеса вдруг открывались для меня и в душу изливалось необычайное спокойствие, которое невозможно выразить словами.
До наступления того года монастырская жизнь меня вполне устраивала. Я даже полюбил распорядок дня с пятикратной молитвой, а занятия по теологии, которые продолжились после перевода в семинарию, несмотря на сложность, оказались весьма увлекательными. Кроме того, я успел завоевать доверие у старшей братии и начальства. У меня было стремление постичь мир и исследовать вселенную.
А как я любил стеллажи, взмывающие до высоченного потолка монастырской библиотеки! Там томились в ожидании моих рук и глаз книги, вобравшие в себя мудрость более чем двухтысячелетней истории христианства. Вознамерившись перечитать их все до единой, я каждый день просиживал в библиотеке. После обеда, утомившись чтением, я прогуливался по монастырю. И полувековые деревья с мощными стволами в несколько обхватов безмолвно выстраивались на моем пути, как будто подбадривая.
Тогда мне еще изредка приходили письма от приятелей, что остались в университетском городке, где вовсю гуляли, учились на курсах и готовились к государственным экзаменам на посты госслужащих. Оттого я ощущал себя альпинистом, покинувшим своих спутников у подножия горы национального природного заповедника и в одиночку восходящим по горной тропе к вершине. Конечно же, не обошлось без гордыни: я сам себе казался избранным и достойным наслаждаться подобной роскошью. Тем, кто в свои двадцать с небольшим лет уже познал вкус тишины и кого природа в каждый сезон года одаривала своими восхитительными подарками.
Так я думал о самом себе, пока не наступил тот год.
Само собой, монастырская тишина после суматошной жизни в миру не стала для меня вдруг приятной. Наверное, мой первый день прибытия в обитель мне и запомнился именно из-за этого безмолвия. Монастырь W находился прямо за зданием вокзала – пешком до него добираться было менее пяти минут. Когда я сообщил о цели визита на главном входе монаху-привратнику, тот, сказав, что аббат[2] ожидает меня, поднялся