бессонную башку вползают чертовы вопросы и шевелятся червивым клубком: «Кто я? Зачем это все? Я неудачник? Что не так?» Упираюсь глазами в потолок, считаю вдохи и выдохи, сминаю подушку, но ничего не помогает. Несколько минут трачу на выбор и волоку себя в ванную. Привычным движением кисти правой руки провожу вверх – свет сужает зрачки. Моргаю – как всегда. Кран. Гул. Холодная вода. Наклоняюсь к зеркалу: красные – все обычно – белки глаз. «Ты кретин! Ты дебил!» – с собой я так неласково, но это надо сделать – нельзя держать злость в себе (читал где-то) – иначе инсульт в 30 лет. И не страшно, если это конец, страшно – если нет. Сажусь на край ванной. Холодный бортик быстро набирает себе моего тепла.
Вода в ванной доползла до моей руки. Вздрагиваю – почти заснул, но не там. Перемещаюсь с бортика в податливую теплоту. Закидываю левую руку за голову и, раздвинув полупустые флаконы, привычным движением сжимаю отполированный шарик ручки штихеля. Несколько минут смотрю на жало – так положено – впиваю себе в безымянный палец и отдергиваю. Ягода смородины от укола – иллюзорный урожай. Опускаю руку в воду – красный туман мгновенно рассеял чары. Поднимаю руку, кладу палец в рот. Каждое движение выверенно сотней повторений, нет суеты, нет беспорядка, жизнь вытекает в привычном темпе и в привычном направлении. Это ли не успокаивает? Во рту вкус железа: я жертва, но я же и хищник. Цикличная мысль забавляет, заставляя губы подрагивать в усмешке. Хищник, волк, волк-одиночка. Стоп! Уже не так весело. Смирись уже: семья – самое большое заблуждение человечества, мистификация лживей подарка от Санты, популярней сказок о загробной жизни, желанней личной свободы. И в основе всего этого нелепого розыгрыша стремление быть для кого-то ценным, важным, любимым, для кого-то еще, не для себя. Эй, люди, да наплевать на других, если эти другие перестают быть полезными здесь и сейчас. Не вырезать теперь уж Евы из родного упругого ребра: в насущном мире все мы живем как прах.
Шнурок с ключом от прошлого, куда я запечатал вход, намок и натирает шею. Железка елозит по груди, пробуждая навязчивые воспоминания. Десять шагов вверх, поворот, щелчок, скрип, привет, мам, опять ты на полу, не ты, конечно, а твое тело – все что от тебя осталось. Торопливо подбегаю, заглядываю в глаза – холодные синие льдины – Кай в отчаянье, и тысячи Герд не помогут. Жива? Возвращайся, молю. На кухне уже ворочаются твои прирученные животные – сосед из сто второй, бывший коллега с последней работы, профессиональный нищий из подземного перехода через две улицы и папин сослуживец с чужими орденами. Бычки расползлись по квартире, то тут, то там оставляя черные отметины на линолеуме, бутылки, преклонив узкие горлышки перед мощью людской жажды, давно пребывают в ожидании короткой прогулки до местного пункта приема стеклотары. Их многоразовые опустошенные граненные собратья все еще стоят в предвкушении новой порции эликсира жизни. В луче, сумевшем пробиться сквозь грязное стекло, золотится безмятежная пыль, но эта красота отравлена вонью мочи, пота и рвоты – так пахнет родимая типовая нищета.
Все повторяется с пугающим постоянством: все те же шаги, все тот же скрип, все та же мать на полу из рубрики «найдите десять отличий». Память услужливо склеивает фото воспоминаний в один ролик со странным вогом в исполнении кривляющейся белокурой танцовщицы в окружении продавленного дивана, засаленных обоев с увядающими коричнево-белыми цветами, надорванных коробок. Оскалившихся консервных банок, стекольных лепестков, окурков и скомканных пачек с мертворождением и парадонтозом, стаканов, засаленных газет с сальными статьями, чьих – то знакомых и незнакомых тел, замотанных изолентой проводов, поношенных пальто и стоптанных ботинок: ожившие снимки – навсегда поблекшие люди. Продано и пропито было все ценное, до чего дотянулась хваткая рука служителей Бахуса, не осталось ничего свято чтимого, кроме живой воды из емкостей по 0,5 и 0,7. Я сам чуть не попался однажды, вернувшись из школы чуть раньше окончания веселья: ты, мама, решила, что сын – достойный обмен на пару бутылок водки, и меня потащил за капюшон из квартиры новый случайный, а потому все еще при деньгах, знакомый, не благоговеющий перед спиртным, но излучающий непомерную любовь к детям. Я трепыхался под одобрительные выкрики твоих собутыльников и твое хриплое бормотание «тебе же будет лучше, тебе же будет лучше». Выскользнув из куртки, бросился к ощетинившемуся корявыми ветвями парку и бродил там до темноты, а когда вернулся, вытирал твои пьяные слезы под прерываемую икотой сердечную речь о материнских чувствах. Эти хмельные признания в любви держали меня, как поводок, за который ты дергала, мама, с ужасающим безразличием. Только со временем я понял: любовь ребенка безусловна, реальна и, увы, слепа, любовь к ребенку – едва ли.
Мой дом давно превратился в закрытую территорию, скрывающую стыдную болезнь: было унизительно и неловко, когда пришедшие вдруг друзья с упорным любопытством пытались заглянуть в щель приоткрытой двери, когда учителя надменно отчитывали за порванный рукав или свежие синяки и ссадины. «Все хорошо, все в порядке», – голос звучит спокойно, взгляд тверд, чувство вины за то, что ты – жертва скандалов, побоев и драк, оставляющих снаружи фиолетовые отметины, запрятано глубоко внутри – подальше от чужих пытливых глаз. В конце концов я преуспел в обмане так, что сам поверил – могу стать актером, чтобы уже в полную