ать его взгляд снова, снова и снова. А снимок был интересным. Когда всё-таки этот снимок увидел его сын Дмитрий, с губ его слетело изумлённое “А почему ты…”, но тотчас затихло.
Тогда Владимир Александрович с украдкой наблюдал за сыном. Дмитрий молчал. Замечал. Понимал. Одобрял.
Это фото напоминало Еленскому об одном приключении, изменившим его и его жизнь. Мрачную, пассивно догорающую жизнь.
До этого Еленскому казалось, что не только фото, но и современные голографические снимки не способны передать всю ту жизненность, которую давала кисть истинного художника. Жизнь настоящую, естественную, натуральную, без примесей цифровой химии. Долгими часами он рассматривал детали на картинах, написанных Евгенией, его ныне покойной супругой. Долгими часами он стоял в вакуумной тишине осиротевшего особняка, окружённого сибирским сосновым бором. Долгими часами глотал смазанными глотками виски, не чувствуя его вкуса, и всё больше и больше открывал для себя живопись, которой жила его жена. В которой запечатлелась её душа. Эти мягкие пастельные тона ложились рваными мазками на его измученное сердце.
Ему вспоминались те летние дни, когда после очередного светского раута он отпускал язвительные комментарии, а она хохотала, не веря ни единому его слову, и что ловил себя на мысли, что состарится он рано от всех этих полуулыбок, спрятать которые был не в силах. Что эти состояния – удовольствие редкое и что никто из его знакомых мужчин подобным не обладал. Не подрывались они с места, не ехали семнадцать часов в душном общественном транспорте, жутко неудобном c его-то длинными ногами, только для того, чтобы сказать ей, что она высокого о себе мнения и что ужасно, когда аэропорт её города закрыт, а после без устали целовать смеющиеся губы, потому что улыбка её сокрушала и собирала по частям, как лего, только уже в правильную фигуру. И эти безумные состояния, когда вышибало дух и ощущалось волшебство – он любил. Это было уникальностью, которую он не мог отпустить. На протяжении тридцати лет Владимир думал, что обладал чем-то коллекционным, а овдовев, осознал, что обладали все-таки его сердцем.
После того, как она ушла, он осознал каждый сантиметр Её картин и потерял вкус к алкоголю. Вкус к дорогому, изысканному алкоголю, призванному дополнить жизнь, а не притупить её. Этот вкус больше не рассыпался на гармонию нот, не дурманил, не услаждал. Еленский поглощал его как лекарство, и лекарство уже не горчило – оно было пресным, как вода, и всё-таки справлялось со своей задачей на весьма примитивном уровне. И именно это дало определённую свободу домашним роботам – нет-нет, а тайком распродавать хозяйские коллекции цифровых артефактов. Мотивы их оставались неизвестными, но поговаривали, что не обошлось без влияния чужого хакерского таланта. Как бы то ни было, но коллекция семейных украшений с механизмом, придуманным ещё его бабкой; та самая коллекция, которая блокировала сеть полностью в определённом радиусе, а своему обладателю давала неоценимую власть; была продана на аукционе за считанные минуты и за гроши! И всего-то как украшение со шпинелевскими камнями!
По началу Владимир, находясь в своём горе, не обращал на это внимания и скорбел по Евгении, которая бесспорно была куда большей потерей. Он даже позабыл, что эти украшения не работали, по коварной задумке бабки, без женщины, которая бы их носила. Ему было плохо. Боль, ненависть и отчаянье, сменявшие друг друга, заглушались постепенно, так долго, что казалось, сердце вот-вот развалится на шестерёнки. Всё в нём ныло, скорбело, и дыхание утопало в маслянистой тяжести чувств, однако вскоре и эти чувства сменились вялым, апатичным бессильем.
Пришла бессонница, причём не без помощи друга Еленского – Севастьяна (как выяснилось позднее). Друг этот был доктором специфическим и лечил людей, чья анатомия была так или иначе связана с цифрами и кодами. Оттого у него всегда имелись качественные лекарства с нанороботами, которые действовали быстро, но не без побочных эффектов.
Бессонница сначала радовала долгим созерцанием картин; потом отяготила темно-серым потолком, в котором Владимир взглядом стремился проделать дыру; и постукиванием в окно ветвей, терзаемых вихрем ветра; и тиканьем часов, которые оглушительной цикличностью будто проносились от стены к стене, так резво и радостно… Тик-тик. Тик-тик. Тик…
А потом… Потом это надоело. Напиваться до беспамятства не получалось. Кара похмелья доставляла новые страдания. И наконец, воспитание брало вверх. Появлялись силы: душевные, физические, самоиронизирующие. Владимир пил по инерции, и одним утром, когда Севастьян и вовсе не прислал ничего, а шорох, шум и цоканье часов перешли в оглушительные, Владимир счёл нужным остановиться и прекратить треклятый энергичный тик, а дальше… Дальше он выкорчёвывал из себя траур, пока, наконец, тот не занял должное место в сломленном, но всё ещё бьющемся сердце.
Новый удар настиг Еленского, когда он пришёл в полупустое хранилище, в котором как на дурака поглядывали на него пустые углы. Тогда Еленский отключил все системы умного дома, нашёл договора продаж и занялся перекупкой. Интересовали его, в первую очередь, драгоценности со шпинелевскими камнями. Три кольца, четыре браслета, два баджу – все с чипами, высоко ценимыми для их цифровой эпохи. Баджу, к счастью, Владимир