риканско-либеральную жизнь, с их традициями, с их «ларьковым» подходом, из всего сделать всё этак с мишурой, с лампочками перемигивающимися и прочим хламом. Даже ведьмы – извечный хеллоуинский образ, и те – не наши, в островерхих шляпах, в накидках, больше похожих на дождевики, и прочая мертвенная братия им под стать. Нет там, ни леших наших, ни водяных, ни еще кого из близких, из родных сердцу монстров.
Так полагал он, Василий Иванович, работник ритуальных услуг, конторы под названием «Обелиск» уездного города «Н». Его сегодня, в этот не родной сердцу праздник, пригласил сам директор на вечеринку. Ну и намекнул, что вот от кого, а от него – гримера по усопшим, ожидают такого впечатляющего образа, что… Короче – надо расстараться.
Василий Иванович не хотел идти, но что поделаешь, ведь сам директор просил. А так, ну не ему, не в его годы, выпускнику еще той, настоящей СССРовской Ленинградской Академии имени Репина, шляться по подобным празднествам, но… И не ему, с его образованием, с его портфолио, с его выставками в конце то концов работать банальным гримером в ритуальных услугах. Вот только ушли красные флаги, истлел как дым столь милый его сердцу социалистический реализм, а гнаться за новыми, за нынешними направлениями он и не умел, а главное – не хотел.
Он сидел дома, время на часах уже подходило к трем часам, вроде бы уже и гримироваться пора, уже начинать что-то делать, вот только – не то. За стеной его комнаты общежитской надрывался в крике соседский ребенок, через щель под дверью тянуло противным запахом жареной рыбы и кислой капусты, это опять баба Аня, в извечном своем полушубке, неснимаемом ни на улице ни дома, ни зимой ни летом, готовит свою смертоносную бурду. Этажом выше загромыхло что-то, будто мебель ломают, послышались громкие, едва приглушенные перекрытием, крики.
– Нда… – протянул Василий Иванович, – обстановочка не творческая.
Это раньше, в стародавние времена, когда он был еще молод и горяч, он мог творить когда угодно и где угодно, а вот теперь – не то уже. Привык работать в абсолютной тишине, в легком морозце подвального морга, и чтобы не пахло толком ничем, кроме как формалином, но к этому запаху быстро привыкаешь, и он начинает даже нравиться что ли, приводить в рабочую форму. Снова повернулся к зеркалу. Удручающее зрелище. Не молодой, обрюзгший, с тяжелыми брылями, что у твоего бульдога, проплешина вон какая ужасная на макушке, да и вообще… И ни одного мазка грима так и не положено, хотя подворотничок – салфеточка, чтобы рубаху не угваздать, уже торчит из-за ворота рубахи.
– Ужасно, как ужасно, – сказал он непонятно относительно, то ли своей внешности, то ли всей ситуации в целом, выдернул эту идиотскую салфетку, да и захлопнул футляр с красками. Тут он явно ничего не сотворит такого, запоминающегося, разве что просто измажется безбожно, а так нельзя. Как никак звал лично директор «Обелиска», и он же и сказал, что ждут, ждут от него такого, мощного, запоминающегося, такого чтобы… Эх!
Василий Иванович поднялся, подошел к окну, растворил форточку, вдохнул сырой осенний воздух, полюбовался на озябшую рябину за окном, и решил. Надо идти. Идти туда, где привык. Накинул свой столь модный в начале девяностых плащ, шляпу на свою проплешину нахлобучил, сунул зонт под мышку, да и пошел прочь из дома.
Ребенок так и не унимался, его крик молотом ударил по ушам, стоило только дверь открыть, вонь же кисло-капустно-рыбная, едва ли с ног не сбила. Торопливо прошагал до двери, едва разминувшись в общем коридоре с дородным Николаичем, слесарем их местного ЖЕКа и, по совместительству, одним из своих многочисленных соседей, и вышел в звучный, эхатый подъезд. Захлопнул дверь, вдохнул глубоко, выдохнул, и неторопливо, торопиться уже возраст не позволял, заковылял вниз по лестнице.
Улица была прохладна, свежа, чуть сыровата. Изо рта уже вырывался легкий, едва заметный парок, но в целом – было очень даже хорошо. Не было тут шума того жуткого бытового, разве что дребезг трамвая по старым, ржавым рельсам, звоночки его отдаленные, шум машин, а главное – не было тут вони. Обычная улица, обычные прохожие, красивые, зардевшиеся листвой в предчувствии своей наготы, деревья.
Конечно Василий Иванович – не Пушкин, но и он тоже любил осень, любил золото листвы, костры рябин… Хотя… Это вроде бы уже Шуфутинский с его третьим сентября.
Добрел до остановки, вскарабкался в красный трамвай, и под его старческий дребезг, под звоночки его, доехал до окраины города, откуда до рабочего места, до морга ритуального агентства было рукой подать.
Тут уж и вовсе природа разбуянилась, лесочки окраин вовсю пестрели осенними красками, холодная гладь малых прудов отражала стылую лазурь небес, и листики на ней, на глади этой, желтые, жухлые плыли медленно и величаво в этот безветренный осенний день. А как пахло!
У невысокого здания своей конторы Василий Иванович присел на лавочку, как старик на тросточку, оперся на зонт, и дышал, смотрел на природу, на красоту эту, и наслаждался. Будто по заказу ветер отогнал легкое белесое облачко от солнца, и то радостно согрело Василия Ивановича в своих теплых лучах. Хороший денек, по всему хороший.
Василий Иванович взглянул на часы, начало пятого, а ни одного мазка грима еще не положено.