ольше всего люблю и во что больше всего верю.
Пусть же горит книга моя, дитя мое, как малая жертва Трем.
III
Я хорошо понимаю, что сейчас, под ногами того, кто говорит, как я говорю, земля проваливается, если только он не стоит на той Скале (Церкви), о которой сказано, что «врата адовы не одолеют Ее». Я не стою на Ней, или не всегда стою, иногда схожу; почему и зачем, об этом после, а сейчас скажу одно: для стоящих на Ней уже безразлично, что земля проваливается и мир погибает. «Царство Мое не от мира сего» – так именно поняты эти слова на Скале. Я их не так понимаю: для меня не безразлично, что мир погибает. Я знаю, что нет иной Скалы и что стоящие на Ней спасутся; но также знаю, что таким, как я, нельзя иначе спастись, как с погибающим миром.
IV
А все-таки зачем писать, когда читать некому?
Буду откровенен. Прежде всего я пишу для себя. Нет большей радости, чем радость познания, хотя бы одинокого. «Не добро быть человеку одному», но даже это недоброе побеждается этою радостью.
Радость познания есть радость силы, а сила измеряется движением по линии наибольшего сопротивления. Пусть я говорю не так, как надо, и не то, что надо; но я говорю не то, что все. Вообще христианство, со Скалы сходящее, и особенно невидимая часть христианского спектра – Троица, Тайна Трех – и есть сейчас линия наибольшего сопротивления.
А затем, я пишу для тех немногих, кто, может быть, меня прочтет. По слову Гераклита Темного: «Многие плохи, немногие хороши». И еще: «Один для меня десять тысяч, если он лучший». Может быть, мне простят, что я считаю моих немногих читателей лучшими и что они для меня дороже бесчисленных.
И, наконец, всякий пишущий имеет право надеяться, что пишет не только для современников. Ведь и плохая книга может оказаться историческим памятником, свидетельством о том, чем люди жили. Смею надеяться, что я жил моею книгою, и притом в обстоятельствах необыкновенных – в великом разрушении не только моей страны. Я очень бы хотел ошибиться, но мне все больше кажется, что не только наш русский, но и всемирный корабль тонет. А когда человек с тонущего корабля кидает в море бутылку с письмом, то надеется, что кто-нибудь найдет его и прочтет.
V
Каждое время считает себя единственным и отчасти право. В каждом времени есть то, чего никогда еще не бывало и никогда уже не будет. В чем же единственность нашего времени?
В столкновении великой религиозной истины с великою религиозною ложью. Сейчас ложь и истина схватились в такой смертельной схватке, как еще никогда. Мир дошел до какой-то крайней точки, до какого-то вершинного острия, akmê, и весь на нем колеблется, как на острие ножа.
VI
Для нашей религиозной истины у нас нет слов. Слово «социализм» неверное: ведь существо социализма – атеизм, отрицание религии. Вернее было бы назвать эту нашу бессловесную истину, или томление об истине, социальною проблемою, религиозною жаждою общественной правды. Мир томится ею смутно, глухо, немо, но так неутолимо, как еще никогда. Жажда попаляет его, как пожар сухую степь. Мир понял или почуял, что именно здесь, и только здесь, в проблеме социальной, в вопросе не об одном, а о всех, не о Личности, а об Обществе, заключается проблема проблем, узел узлов, тайна тайн. Может быть, Эдипа пожрет Сфинкс, но обойти его нельзя. Тут, в самом деле, новое, небывалое движение человеческого, и не только человеческого, Духа. Ведь потому-то мир и отверг религию вообще и христианство в частности, что решил окончательно, – верно или неверно, это другой вопрос – что для социальной жажды в христианстве нет воды.
VII
Для нашей религиозной лжи у нас есть слово: атеизм. Атеизм, отрицание религии с религиозною жаждою социальной правды – это противоречие не мое, а мира. Разве мы не видим, как социалистический атеизм становится новою верою? «Я верую, что Бога нет», – исповедует бесноватый Кириллов в «Бесах» Достоевского.
Это даже больше, чем противоречие, это – безумие. Жажду Бога человек утоляет безбожием: так умирающий от жажды вскрывает себе жилы и пьет свою кровь; но не утоляет, а разжигает жажду жгучая соленость крови.
VIII
Наш атеизм небывалый, единственный.
Атеизм личный всегда был и будет, как всегда была и будет личная религия. Одни люди верят в Бога, другие – нет. И те, кто молится: «помоги моему неверию», может быть, верят больше других. Чем же наш атеизм небывалый? А вот чем.
От Эпикура до Лукреция уже замкнут круг атеизма личного; дальше и мы не пошли; но мы идем дальше в атеизме общественном. Древние – только для себя и про себя безбожники; их атеизм – «частное дело», Privat-Sache, как лукаво выражаются социал-демократы, готовя торжество атеизма, как дела общего, социального. Вопреки всем религиозным отрицаниям, частным и личным, древнее общество, государство, Град, Polis, остается под знаком религии.
По Артемидору Родосскому, «нет народа без Бога» (II, 35). По Гезиоду и Геродоту, «нечестие», άσέβεια, есть крайнее зло, корень всех зол, личных и общественных; нечестивцы суть государственные