емлю, стукнешься головою о камень или еще обо что-нибудь там, и говори капут! Ноги протянешь, и поминай, как звали!»
Лошадь уже застучала копытами по мосту, опасность миновала, а Тальников все еще думал: «Вот и Иван Петрович жил, жил да помер. Вскрикнул, упал, и готово! Разрыв сердца или там Бог знает что. Нет, положительно не надо ездить верхом. Доктора советуют, „здорово“ говорят, но от такого здоровья как раз ноги протянешь. Вот и Иван Петрович и верхом ездил и даже дрова колол, а вскрикнул, и готово. На той неделе и в землю опустили». Андрей Егорыч остановил лошадь и внезапно для самого себя подумал почти вслух, так что даже усы у него шевельнулись:
– Однако же какой я подлец! Не прошла и неделя, как Иван Петрович зарыт, а я от Елены Павловны еду… – Тальников сердито толкнул лошадь каблуками, но сообразив, что она может рассердиться и понести, тотчас же ласково затпрукал и подумал: «Положим, я с Еленой Павловной не первый год; в ноябре три года будет, и Иван Петрович ничего не знал об этом, но все-таки как-то совестно: на время прекратить надо бы, пока, так сказать, его прах…» Андрей Егорыч закурил папиросу, невольно морщась.
«Прекращу, окончательно прекращу на время, – думал он затем с тою же кислой гримасой. – Все-таки Иван Петрович мой друг, однокашник и сослуживец. Вместе учились и в одном ведомстве служили. Что ни говорите, а это что-нибудь да значит! Непременно надо прекратить на время, пока, так сказать, его прах…»
Лошадь шла уже между порослями лозняка и пофыркивала. Было сыро; трава казалась седою от росы, и от влажных кустов лозняка подымался легкий пар. Андрей Егорыч пощипывал бородку и о чем-то думал. Андрей Егорыч Тальников худенький и бледный блондин лет 35-ти, мнительный и отчасти желчный. Он служит в Петербурге по министерству финансов и месяца на два ежегодно приезжает летом в свое именьице при селе Ворошилове, где расположено и именье его сослуживца Ивана Петровича Брусницына, неделю тому назад умершего. В настоящую минуту Андрей Егорыч возвращался именно от вдовы покойного Елены Павловны, в которую он влюблен по его счету вот уже около трех лет.
Между тем Тальников теперь уже думал: «А почем я знаю, однако, что Иван Петрович не догадывался о моих отношениях к Елене вот именно Павловне? Может быть, он и знал, может быть, он даже прекрасно знал, и только хитрил, прикидывался ничего не знающим и выжидал?» Тут внезапно Андрею Егорычу захотелось чихнуть, но он почесал нос и решился воздержаться во чтобы то ни стало. «Когда думают о чем-нибудь и чихают, – сказал он самому себе мысленно, – то это значит, что предполагаемое справедливо. Это предрассудки, но все-таки»… и Тальников вздрогнула Впереди него в кустах около самой дороги действительно кто-то чихнул. Андрей Егорыч даже остановил лошадь от этой неожиданности и стал вглядываться вперед, щуря близорукие глаза. Наконец он рассмотрел, чихавший, так сказать, предмет, тронул лошадь и поморщился с недовольной гримасой. Между кустами лозняка пробиралась, мягко ступая, кошка. Она-то, вероятно, и чихнула в ответ на мысли Андрея Егорыча. Кошка посмотрела на Тальникова, ехидно сверкнула желтыми глазами, как бы говоря: «А все-таки я тебя испугала!» и скрылась в кустах. А Андрей Егорыч подумал: «Боже мой, Боже мой, что это за мучение! У меня даже сердце перестало биться»… и он двинулся вперед, крепко держась за повод.
Кругом было тихо; тёмные тучи заволакивали небо все больше и больше; становилось темнее; лошадь, казалось, осторожнее ступала ногами, и её шаги как-то странно звучали среди невозмутимой тишины, пугая воображение Андрея Егорыча. «Елена Павловна, Елена Павловна, – думал он, – ах, как все это скверно! И зачем я сошелся с вами? Собственно говоря, разве мало в мире свободных женщин? Нет, видите ли, мне понадобилась жена товарища, милого человека, друга, так сказать, детства, чтобы испортить ему жизнь, отравить существование и, может быть, толкнуть в преждевременную могилу! Ах, Елена Павловна, Елена Павловна, до чего вы меня довели! И чего вы нашли во мне хорошего? Иван Петрович был человек вот именно прекрасный, честный, прямодушный… Его жалеть бы надо, а мы с вами… Ах, – одним словом, все это одна сплошная пакость! Вспомнишь и даже печень заколет»… Лошадь Тальникова споткнулась. Андрей Егорыч едва не выпал из седла, оробел, потрепал лошадь по загривку и заговорил:
– Ну, чего ты, милая, спотыкаешься? Иди, голубка, своею дорогой! Видишь, я далее править не в состоянии!
Лошадь фыркнула, а Тальников перекосил брови. Ему вспомнилось внезапно, как хоронили Ивана Петровича. День был хмурый и скучный, и он шел за гробом рядом с Еленой Павловной, встревоженный и расстроенный. Он не плакал и только все время как-то особенно беспокоился, суетился и волновался; а Елена Павловна хныкала и поминутно нюхала нашатырный спирт. В церкви она даже упала в обморок. Андрей Егорыч пытался поднять ее и не мог; она была тяжела, и это обозлило Тальникова. «При жизни обманывала, а после смерти жалеет! – думал он в это время. – Мяса столько, что не поднимешь, а тоже в обморок падает. Небось еще притворяется». Он отчаялся поднять ее собственными средствами и позвал на помощь феноменального баса, горького пьяницу, выписанного из Томиловки специально для похорон. От попыток поднять Елену Павловну