их повязок, но Симон всё никак не мог согреться. По чернильной степи за окном свистала осатаневшая буря, запуская холодные пальцы во всякую щель, теребя огонёк свечи. Тени по комнате трепетали и вставали на дыбы, от их мельтешения делалось больно глазам.
Снова и снова Симон бездумно разглаживал лист, пока наконец, собравшись с мыслями, не вывел истерическим почерком:
"Верховному Главнокомандующему, генералу Л.Г. Корнилову."
Гром пробарабанил по небу. На печи, вторя ему, раскатисто всхрапнул дед Тарас. Было в этом звуке что-то успокаивающее, что-то отчаянно правильное, и на волне воодушевления Симон прибавил еще:
"Заверяю Вас"
На этом порыв иссяк, и слова разбежались, запутались, попрятались по самым темным углам. Жар разъедал глаза и мысли. Корнилов превратился в Керенского, а потом и вовсе в какого-то Каиафу. В вое за окном Симону чудились теперь отголоски другой бури, куда более безжалостной, и тысячи голосов, заходящихся плачем. За голосами пришли и лица – мертвые истерзанные лица, из которых земля выпила все краски. Передние жались к стеклу, разинув рты в мучительном стоне, задние напирали, и ряды их терялись во мраке.
– Дед! – позвал Симон хрипло.
"Заверяю Вас… Руки у них страшные, под ногтями земля и кровь", – зачем-то вывел он на листе, – "Беда, если выломают окно!"
Хотелось кричать, но получалось только писать, и всё мельчающая строка пошла в лихорадочный пляс. Лишь бы не поднимать глаза, лишь бы не видеть лиц своих мертвецов, которым нет числа.
– Да воскреснет Бог! – пророкотал над самым Симоновым ухом голос иерихонских труб. – Да расточатся врази Его!
И вдруг сделалось тихо. Буря по-прежнему визжала и гудела, но после какофонии мертвого хора ее пассажи казались сродни урчанию котёнка. На листе среди грифельной крошки и горячечного бреда выделялась последняя строчка, процарапанная с особенным исступлением:
"Sanctus sanctus sanctu"
В порыве злобы Симон старательно замазал ее карандашом, и только тогда обратился к старику, теребившему его за плечо:
– Дед, ты ж в Бога не веришь!
– Да я-то и не верю, – легко согласился Тарас. Голос его теперь не имел ничего общего с иерихонскими трубами, разве с прохудившейся гармошкой. – Так он верит!
– Кто он-то, дед?
– Тю! Да чорт же!
Симон только вздохнул и понурился. Едва начатое письмо походило теперь на поле боя всех со всеми, изрытое вмятинами от грифеля, исчерканное, на четырех языках взывающее то ли к Верховному Главнокомандующему, то ли к кому повыше…
– Ишь, начеркал, – добродушно заметил Тарас. – Цельный манифест. Что, скоро новую революцию-то ждать, Симон Матвеич?
– У меня лихорадка, – отмахнулся тот. – Нога воспалилась. Галлюцинации…
– Знамо дело. Это никому не заказано. А ну, подмоги! – с этими словами старик присел и, покряхтывая, взялся за чуть выпирающую из пола доску. Жмурясь от боли, Симон слез на пол и поддел доску с другого конца.
– А новая революция нужна непременно, – рассуждал Тарас, свесившись в подпол. – Был я в Киеве, когда временные приезжали. Ихний председатель хуже гниды! Всё речи да заседания, и в Киеве теперь такие же уселись, а мужики чего, спрашивается, варежку развесили? Разве не ясно им сказано: "Спасибочки, мол, а теперь желаем заради народного блага всех вас оставить с вот таким-то носом!" Чтоб им всем чорт приснился!
– Угу, – поддержал Симон Матвеич, сидя в обнимку с пузатой бутылью грушовки. В глазах у него таяли чернильные пятна, будто с осьминогом похристосовался.
В эту самую минуту раздался стук в дверь.
– Ну, стерва! – вознегодовал дед Тарас. – Как чуют, мать их за ногу!
И полез за винтовкой. Симон, стряхнув оцепенение, взмокшей ладонью нащупал револьвер.
– Не боись, дед, свои! – пробасили из-за двери.
– Мои давно в земле лежат, – крикнул в ответ Тарас, зажигая прокопчённую лампу. – Станешь бузить – рядышком ляжешь.
По-прежнему сидя на полу, Симон не видел толком, что происходит в сенях. Какие-то люди ввалились гурьбой, мокрые, разгоряченные. Передний, во френче защитного цвета, под дулом дедовой винтовки нимало не смутился, а свою по-хозяйски поставил в углу. Дезертир, решил про себя Симон. Эти с самого февраля хлынули потоком, а следом и бывшие заключенные. Пока "временные" грозили им пальчиком, вооруженные молодчики, опьянев от безнаказанности, повсюду брали что приглянётся. Один такой распорол штыком Симонову ногу, когда на Соломенском перегоне захватывали поезд.
– Нам бы, дед, пшеничной… – сказал дезертир, смачно почесывая заскорузлую шею.
– А мне бы три пуда брульянтов и стоячий хер, – без приязни буркнул Тарас.
– Ты не подумай, мы при деньгах! Вона…
– "Вона"! На что мне твои керенки? Разве печку топить.
– Есть табачок немецкий, – не растерялся дезертир. – Хороший.
– Еще хирасин, – прибавил второй из-за его плеча. Этот