й обитатель купе по своему обыкновению не произнес ни слова, хотя именно он и выложил по семь рублей двадцать пять копеек за первый класс в международном вагоне. Он совершенно не выказал никаких признаков недовольства, и даже не вполне оставалось ясным, заметил ли он прибавление в их обществе. С задумчивым видом он сидел у окна и рассматривал закорючку на билете, поставленную кассиром Петергофского вокзала, с которого по Варшавской железной дороге в данный момент отъезжал поезд в Лужскую губернию.
– Не трусьте, Сонечка, – покровительственным тоном успокоил свою знакомую студент. – Я же говорил, что капиталисты тоже люди. Как просвещенные индивидуумы, они понимают, что это нелепо и деспотизм, ехать одним в таком просторном купе, когда всякие другие страдают третьим классом. Господа, позвольте представиться! Это Соня Колбаскина, студентка высших женских курсов при Психоневрологическом институте. – Студент на всякий случай ткнул пальцем в сторону единственной особы в купе, которая могла бы носить женское имя. – Я Николязд. Николай Зданевич, футурист.
Максим Максимович, как всегда, когда с ним приключалось что-то ошарашивающее, принялся мысленно философствовать – на основании подмечаемых в действительности мелких примет идти от деталей к общему. Новое поколение казалось ему странным и чуждым, но отчего-то страшно симпатичным. Вот, например, сии молодые люди даже выглядели непривычно. Барышня в круглых очочках, черной соломенной шляпе с прямыми полями и в скромном темном институтском платье крепко прижимала к животу свою сумку, будто защищаясь ею от разбойников. Юноша, совсем напротив, воинственно задирал голову, как гладиатор на арене цирка. На рукаве студенческой тужурки была повязана траурная лента. Грушевский с сочувственным уважением покосился на вялый букет черных цветов в его руках.
– Она объелась конфет и совершенно не в состоянии перенести двух часов дороги третьим классом, – продолжал разглагольствовать юноша, не обращая внимания на запунцовевшую девушку, которая незаметно пнула его по ноге. – Формально у всех пассажиров равные права, ведь мы тоже заплатили за проезд! Еще и подороже вашего, если учесть разницу в доходах.
Внимательнее оглядев непрошеных гостей, Максим Максимович не заметил никаких следов недомогания на румяной физиономии девушки. Наоборот, вид она имела цветущий, как и полагается юным здоровым девицам с толстой черной косой, плотной, как колбаска, фигурой и ясными чистыми глазенками. Вся она была, как свежий выборгский крендель с пылу с жару в булочной Андреева. Барышня, правда, страшно стеснялась и смотрела все больше на свои остроносые ботинки с резиной по бокам и с ушками, чем на спутников.
Коля оказался юношей весьма общительным и разговаривал с подкупающей прямотой и юношеской горячностью. Его энтузиазм невольно увлекал Максима Максимовича, истосковавшегося в добровольном уединении, почти схимническом затворничестве, на которое он обрек себя после кончины горячо любимой супруги и выхода в отставку. Отставной патологоанатом, титулярный советник Максим Максимович Грушевский так привык к однообразной своей жизни, что рядовое событие, обычное для недальних путешествий, было одним из самых ярких пятен в его теперешней жизни. Прежде, еще до смерти Пульхерии Ивановны, все казалось цветным: будни четвертого участка Рождественской полицейской части Санкт-Петербурга, тихие вечера в уютной квартирке на Гороховой, летние вакации на дешевенькой дачке в Сестрорецке… Детей им с Пульхерией Бог дал двоих, да тут же и прибрал еще во младенческом возрасте, так что доживали свой длинный век они с женой вдвоем, в любви и полном согласии.
Поэтому, когда супруга оставила его, однажды тихо отойдя во сне, Максим Максимович почувствовал, что закончилась и его собственная жизнь. Но по какой-то ошибке мертвец продолжил проживать чей-то чужой век в незнакомом мире. Он все еще куда-то ходит, чем-то дышит, что-то говорит. Воспоминания и тени прошлого не утешали, работа не приносила удовлетворения, прожитое и заслуги не внушали гордости. Не став даже слушать уговоры начальства, он вышел в отставку, когда пришел его срок, и засел в пустом доме в ожидании, когда и он, так же во сне, тихо отойдет в мир иной, где встретит свою ненаглядную Пульхерию.
Днями и ночами напролет сидел он в своем стареньком продавленном кресле и смотрел в противоположную стену. Взгляд уныло застывал на цветке в пыльной кадке, увядшем без заботливых рук милой хлопотуньи. С тоскою замирал на образах с давно не горевшей лампадкой. Перебирался на «Ночь» – гипсовый барельефик Торвальдсена под стеклом. Был еще некогда парный к нему – «День», да потерялся в длинной череде переездов. На оставшемся барельефе женщина с ангельскими крылами летела куда-то, прижимая к груди двух спящих малюток. Наверное, так сейчас Пульхерия летит где-то с их умершими детками… А затем тоскующий взор невольно застревал на полочке с тонкими брошюрами и книжками поэтических сборников. В свое время немало потешался он над женой за любовь к современной поэзии, и как, бывало, по-девичьи краснела Пульхерия Ивановна и махала на мужа пухлой ручкой. От неизбывной ипохондрии он стал читать собрания сочинений, которыми так увлекалась покойная. Поначалу просто перелистывал тоненькие книжки и журналы, чтобы хоть как-то приблизиться к покинувшей его супруге. Но постепенно