ен» вызывает насмешливые улыбки, а выдержка почитается признаком слабоумия.
А все-таки есть на Британских островах семейства, которые вопреки всему из века в век сохраняют выдержку и чувство собственного достоинства. И пусть меня сочтут романтиком, потерявшим ощущение действительности – я все равно убежден, что такие люди нередко обладают особым и вовсе не заслуживающим презрения качеством: врожденным мужеством, своеобразной внутренней отвагой.
Это и заставляет меня поделиться с вами воспоминаниями о Майлсе Рудинге.
Увидел я его впервые – если вообще допустить, что новичок смеет поднять глаза на старосту – на второй день моего пребывания в закрытой мужской школе, когда на душе у меня было еще достаточно скверно. Три других «сосунка» – мои соседи по мансарде – куда-то ушли, а я предавался горестным размышлениям о том, вправе ли и занять кусочек стены и повесить две маленькие олеографии, на которых были изображены ядовито-алые всадники, перелетающие через ядовито-желтую изгородь на ядовито-гнедых лошадях. Картинки эти купила мне мать, полагая, что они проникнуты тем именно мужественным духом, которым славятся закрытые школы. Я вытащил их из коробки для игрушек вместе с фотографиями моих родителей и старшей сестры, разложил на скамеечке у окна и печально рассматривал эту маленькую выставку. Внезапно дверь отворилась, и на пороге показался какой-то мальчик в длинных брюках.
– Привет! – сказал он. – Новенький?
– Да, – пискнул я не громче мышонка.
– Я – Рудинг. Старший по общежитию. Карманных денег будешь получать два шиллинга в неделю, если не проштрафишься. Списки «рабов» найдешь на доске объявлений. Первые две недели «рабствовать» не будешь. Как фамилия?
– Бартлет.
– Так, – он пробежал глазами листок бумаги, который держал в руке. – Ага! Мой! Ну, как тебе здесь?
– Да неплохо.
– Вот и отлично. – Он, видимо, собрался уходить, и я поспешно спросил:
– Скажите, пожалуйста, можно я повешу вот эти картинки?
– Само собой – вешай, какие хочешь. Ну-ка, посмотрим. – Он шагнул ближе и увидел мои экспонаты.
– Ох, извини! – Он взял олеографии и поспешно отвернулся.
Новичок в школе – всегда немножко психолог, и когда этот Рудинг извинился только за то, что случайно взглянул на карточки моих родных, я как-то сразу почувствовал, что уж он-то, во всяком случае, не скотина.
– Наверно, у Томпкинса купил. У меня были такие же в первом классе. Ничего себе. Я бы повесил вот тут.
Он приложил их к стене, а я, воспользовавшись моментом, украдкой поглядел на него. Он был высокого роста – футов пять с лишком (мне он показался сказочным великаном) – тонкий и прямой, как стрела. На нем был стоячий воротничок, – какие носили в то время, – правда, не очень высокий. Шея у него была длинная, волосы – какие-то особенные: темные, вьющиеся, с рыжеватым оттенком; глаза – темно-серые, небольшие, глубоко посаженные; скулы довольно высокие, щеки худые, тронутые веснушками. Нос, скулы, подбородок – все это, казалось, было чуть великовато, не по лицу. Не совсем законченная отделка, если можно так выразиться. Зато улыбка у него была хорошая; похоже было, что этот парень – человек правильный.
– Ну, что ж, Бартлетенок, – сказал он, возвращая мне олеографии, – выше нос, и все будет в порядке.
Я спрятал фотографии родных, а картинки повесил на стену.
Рудинг! Знакомая фамилия. В родословной книге моего семейства среди брачных записей вроде «дочь Фицгерберта» или «дочь Тастборо» как-то незадолго до гражданской войны появилась запись «дочь Рудинга». Дочь Рудинга! Может быть, этот полубог какой-нибудь мой дальний родственник! И я тут же понял, что никогда не осмелюсь заговорить с ним об этом.
Майлс Рудинг не блистал особенными талантами, но по всем предметам успевал одинаково хорошо. Нельзя сказать, чтобы он изысканно одевался; как-то даже не приходило в голову, хорошо ли он одет или плохо. Он не был, собственно говоря, одним из школьных вожаков: он был небогат, не гонялся за дешевой славой, ни перед кем не заискивал, зато в нем не было и тени высокомерия и никогда он не относился к младшим покровительственно или оскорбительно. Он не потакал слабостям ни своим, ни чужим, но был справедлив и в отличие от многих старост не любил давать тумаки. На состязаниях в конце семестра он ни разу не «выдохся» и с первой до последней минуты сохранял отличный темп. Его можно было бы назвать человеком удивительно совестливым, хотя сам он, разумеется, ни за что и не заикнулся бы об этом. Он никогда не выставлял напоказ свои чувства, однако незаметно было, чтобы он старался их скрывать – не то, что я. Он пользовался в школе огромным уважением, но это, судя по всему, было ему глубоко безразлично. Независимый, самостоятельный, он мог бы стать героем школы, но не было в нем, как говорится, настоящего размаха. За целых два года я поговорил с ним по душам один-единственный раз, да и то мне еще повезло больше других, учитывая разницу в возрасте.
Я был в пятом классе, а Рудинг в предпоследнем,