барак помещали умирающих.
Худенький подросток на последней койке, возле самой стены, не подавал признаков жизни. Даже дыхание его превратилось в тихую, прерывистую нить- дыхание человека, уже находящегося в сфере между жизнью и смертью. Тусклая 20- ватная лампочка под потолком бросала тень на лицо умирающего. И в этом мрачном, ничего не освещающем свете казалось, что он уже близок к тому небесному спокойствию и безмятежности, которые часто дарит вечный покой.
Было далеко за полночь. Врач детского дома вызвал своего коллегу- хирурга из города, хотя из принципа очень редко обращался за советом к другим врачам. В детдоме, где не было ни лекарств, ни элементарных удобств, где отступающая вражеская армия оставила брюшной тиф, туберкулез, дизентерию, где все воспитанники жили впроголодь, потому, что в городе не хватало еды- он творил чудеса, этот старый, отчаявшийся в жизни доктор. Он привык оставаться один на один со смертью, и знал, что в поединке с чужой судьбой ему вряд ли кто-то сможет помочь. Он справлялся с дизентерией и тифом в одиночку, не обращаясь к другим врачам… Но с мальчиком был другой случай. Он не мог бы даже сказать, что именно было в нем, в этом мальчике, почему он не мог дать ему умереть… Но только вечером, когда были уже испробованы все доступные и привычные средства, он одолжил в селе старую подводу с тощей клячей, медленно подыхающей от голода (как и все обитатели детского дома). И помчался в город за бывшим однокашником, медицинским светилом, который, как и он, пережил эту войну.
Было далеко за полночь, когда два врача склонились над умирающим. Внутри в тот час больше не было никого – тишину нарушала лишь воющая за стенами метель.
– Он умер? – голос врача детского дома дрогнул.
– Пока еще нет, – его друг и коллега пощупал у умирающего пульс, и, оттянув белые веки, осмотрел глазные яблоки.
– Но умрет?
– Неизвестно. Хотя, скорей всего… Наверное, умрет. Странно, что он не умер до сих пор! По всем признакам…
– Я сделал все, что мог, и когда я бросился за тобой, кровотечение уже остановилось…
– Этой остановкой кровотечения ты спас ему жизнь, – врач, приехавший из города, с ужасом осмотрел убогую обстановку барака, – боже мой… боже мой… Мы пережили такую страшную войну, чтобы терять детей вот теперь… в таком вот… Здесь…
Врач детского дома пожал плечами: он знал страшную истину лучше, чем его пораженный коллега… Детский дом, даже самый убогий, не был самым страшным, что подстерегало теперь. Вслед за сиротством и смертью пришла беспризорность.
– Как, ты говоришь, его фамилия?
Врач детского дома назвал. Коллега удивленно вскинул глаза:
– Еврей? Ну, тогда выживет! Эти живучи… А как он, собственно, остался?
– Я знаю, что он выжил один. Всю его семью уничтожили.
– Это понятно. Выходит, счастливый…
Оба знали, что творилось в городе после прихода немцев. Рядом с деревней еще не были засыпаны страшные рвы… А в городе почти не осталось евреев.
– Я не очень понял по дороге… Ты рассказал мне так сбивчиво, в спешке…Что именно произошло с ним?
Врач детского дома немного замялся, затем ответил, неожиданно четко выговаривая слова:
– Его кастрировали. Свора малолетних бандитов отрезали ему бритвой половой член. Начитанные, сволочи… Сказали, что сделали это в насмешку над обрезанием. Их подобрали с улицы несколько месяцев назад. Беспризорщина…
– Боже мой… – хирург содрогнулся, – но милиция…
– Да было все, конечно… Милиция, следователь. В колонию их отправят, да что толку… Они, как появились здесь, сразу стали причинять много хлопот. Сколотились в банду, отбирали у младших еду, мелочь. Этого сразу не взлюбили. Били при всяком случае, издевались. Он ведь был мальчик начитанный, культурный… Сплошная интеллигенция, не то что эти, быдло… Говорили, что он из семьи музыкантов. Ну вот они и решили такое с ним сотворить. Вычитал один из них, гад, что у евреев принято обрезание. Вот они и сделали это как бы в насмешку. Когда их в милиции допрашивали – сказали «хотели, мол, пошутить… над ним посмеяться…». Я когда его увидел в коридоре за спортзалом, думал, ума лишусь… А он уже не кричал, только глаза были такие широкие, все в небо смотрел… Окостенел совсем от болевого шока… Я думал, уже и не выведу… Под рукой ничего такого особого не было. Рану пришлось почти вживую шить, чтобы закрыть сосуды… Как этих поддонков забрали, я уже и не видел. Мне потом учителя рассказали. А у меня и мыслей-то никаких не было, я словно впал в ступор. Вроде, врач, и умирающих детей на руках держал, и на фронте был, но такое… Такое, когда оно происходит, по- другому заставляет взглянуть на мир. Я ведь уже и забыл, кто там по национальности был – все, вроде, одинаково страдали, для всех беда была большой, общей… Мы ведь про национальности-то вспомнили только тогда, когда немцы в город вошли… Национальность – это только для фашистов первое дело. А теперь… Не знаю, что и думать теперь… Страшно как-то… На душе тоскливо…
Врач замолчал. Его коллега молчал тоже. Только было слышно, как за стенами барака воет метель, да лампочка, раскачиваясь