азывать, так рассказывать, не боясь преувеличений и метафор – в духе того чудесного, романтического времени.
Он был страшно беден, этот долговязый поэт, попавший в переделку неожиданных событий. Страшный лентяй, плут и авантюрист, он был достойным учеником своего легендарного учителя, славного мэтра Артюра Рембо. И хотя ему не суждено было торговать неграми, он не без успеха занимался другими делишками в том же духе.
Октябрь нашей революции пришелся ему по вкусу. Он воскресил в своем пышном воображении романтические тени Демулена, Робеспьера и Марата, столики Пале-Рояля, якобинский клуб и карманьолу, – словом, для него это были «Боги жаждут». Вообще мы все тогда бредили Франсом. Целый день он проводил на улице или в греческих кофейнях, кривых аквариумах, наполненных голубой водой табачного дыма. Звук пулемета приводил его в восторг. Начальники Красной гвардии вселяли в его сердце подобострастную зависть своими офицерскими рейтузами и полированными ящиками маузеров, висевших на круглых задах. В каждом коренастом матросе Черноморского флота с оспенным лицом, отлично и грубо сработанным из орехового дерева рашпилем и долотом, он видел необыкновенного какого-то вождя, особенно если этот матрос пролетит мимо, растянувшись на заплеванном крыле реквизированного грузовика, с выставленным вперед бушпритом карабина.
Город, пропитанный резкими колониальными запахами, город, видевший на своих площадях оккупационные войска более чем шести европейских держав, город трескучих десантов и кинематографических переворотов, контрразведок, тайных типографий и взорванных железнодорожных мостов был его стихией.
И только иногда по вечерам, при нищем пламени керосиновой лампочки, в ледяной кухне, он писал, слюня карандаш, поверх торговых записей отца, в засаленной, как колода кучерских карт, общей тетради романтические стихи о революции отличным пятистопным ямбом, с цезурой на второй стопе.
II. Эдуард хотел есть
Однако революция, начавшаяся столь возвышенно, привела с собой суровые дни испытаний, борьбы и голода. Окруженная врагами, испытывая каждую минуту новые и новые потрясения, республика, не имея возможности заботиться о мирных гражданах, отдавала все свои силы армии. Суровый режим военного коммунизма, несмотря на всю тяжесть, был неизбежен.
На третий год республики, однажды ночью, в последний раз пыльные радиусы французских прожекторов обвели военное небо и в последний раз морские пушки показали красные языки городу, в который входили советские авангарды. Ночь, простроченная во всех направлениях пулеметами, была поднята на неожиданные ножи, и наутро выброшенные из гавани пароходы эмигрантов погружались на горизонте в мешанину синевы неба и моря дымящейся кучей шлака.
В том же году отец поэта умер от астмы и огорчения. Бедный старик не мог примириться с потерей лавочки. Проплакав о муже надлежащее количество дней и ночей, мадам Точкина прежде всего приняла меры, чтобы оградить свое скромное имущество от покушений Эдуарда, так как, воспользовавшись первыми днями траура, он уже успел кое-что распродать старьевщикам.
Прежде всего она заперла в сундук серебряные ложки и подсвечники, медный тазик и беличью ротонду, эту почтенную фамильную драгоценность. Ключ от сундука она повесила между тощих грудей. Таким образом, Эдуард, строивший свое дальнейшее благополучие именно на этой беличьей ротонде, временно, до смерти матери, остался без почвы и принужден был, чтобы не умереть с голоду, поступить на службу. В самое короткое время он перепробовал изрядное количество профессий – от собственного военного корреспондента радиотелеграфного агентства до заведующего красноармейским клубом. Но отовсюду его выгнали, так как ни на какую работу он не годился. Он умел лишь писать великолепные стихи. Но они-то как раз никому и не были нужны.
Дома ничего съестного не водилось, так как мадам Точкина столовалась у родственников. Эдуард голодал. Это не был традиционный студенческий голод, то есть сколько угодно чаю, булок и вареной колбасы, о котором так любили писать русские романисты 80-х годов. Это не был голод нищих и калек. Нет, это был безнадежный, абсолютный голод, от которого кружилась голова и слабели ноги.
Съесть полфунта колючего хлеба было для него счастьем, а посидеть в теплой комнате – невероятным, сказочным сном.
III. Но он не унывал
Между тем валила зима. Ветер свистал в обледенелых обломках дач. Косматое сине-зеленое море ходило и раскачивалось тяжелыми горбами, разбиваясь вдребезги о волнолом и вскипая пеной, которая летала чайками над голыми эстакадами и хоботами подъемных кранов. Население окраин рубило по ночам деревья, выкорчевывало лимонные твердые корни акаций, ломало дачи и заборы, срывало ставни и лестницы. И громадные осенние созвездья, раздуваемые ледяным вихрем, пылали и переворачивались в железном небе.
В ту пору Эдуард ходил в коротеньком летнем пальто, в альпийских солдатских башмаках, пряча красный слезящийся нос в наставленный воротник и легонький белый шарф. Он носил брезентовые штаны, грубые, как цинк, и свистящие, как ножи доброй деревенской кухарки, когда она точит их друг о друга, готовясь резать поросенка.
Он