Владимир Кравченко

Не поворачивай головы. Просто поверь мне


Скачать книгу

тем отчетливей болело сердце и путались мысли, подкашивались и слабели ноги, каждый шаг давался через силу, я словно находился в вязком клею, каждое движение иррадиировало боль, черное солнце горело на небе, черные травы стелились под ветром, черная бежала по камням река. Недомогание было всеобщим и подавляющим, я набирал в грудь воздух и чувствовал, как сипят пробитые легкие, как отравленная интоксикацией кровь разносит яды во все уголки тела вместе с переродившимися клетками, пожирающими ее изнутри. По утрам первой пробуждалась во мне мысль о ней; еще не проснувшись как следует, я уже надевал на себя, как рубашку, то главное, что происходило с ней, со всеми нами. Память об этом была как тяжелый посох, с которым встают, ходят и живут, посох тяжкий, налитый нездешним свинцом, но отбросить нельзя: сразу упадешь, земля в тот же миг уйдет из-под ног и края ее сомкнутся. Помнить об этом надо было, как совершать работу, как есть, пить и дышать. Казалось, отвлечешься, забудешь обо всем на минуту – и что-то вокруг и в тебе (а значит, и в ней) непоправимо изменится, покатится ко всем чертям. Это было похоже на хождение по узкому бревну с давящим на плечи грузом: на секунду потеряешь равновесие – и всему конец. Изнуряющий ежедневный труд, в котором, наверное, таилась своя психофизика и свой смысл – снять часть боли, помочь на расстоянии, спасти, поддержать, настроившись на волну ее страдания, медленного убывания сил перед лицом черной вечности…

      Она-то ростовчанка, а я – львовянин. А это что-нибудь да значит. Это значит, что, приехав даже в Москву, на все вокруг смотришь свысока. Подростком возил игрушечный грузовичок по пятисотлетнему подо коннику ренессансного дома Бандинелли (жили недолго в нем), внука того самого Бачо Бандинелли, свернувшего в кабацкой драке нос своему учителю и другу Микеланджело. Эклектика, пускай даже в стиле историзма, меня убивает. Недавно по ТВ показали мужчину, построившего копию шехтелевского особняка Рябушинских. Один в один. Конечно, на Рублевке. Можно представить себе этот ужас. По секрету скажу вам то, о чем вы, наверное, и сами догад: Москва наша любимая – варварский город. В этом плане. Моя мать приехала к отцу в Вену, а спустя девять месяцев полк вывели во Львов, где я и родился. С тех пор тепло отношусь к австрийской мебели, особенно к спальным гарнитурам (смайл).

      Хрупкость и нежность простого цветка повергали ее в изнеможение, смертная тоска по жизни стискивала сердце, когда она странным взглядом следила за облаками. Пьешь-пьешь, и все мало, и все не напьешься, все не знаешь, как подступиться, чтобы вдоволь напиться, на дышаться, и ясный день уходит, и иного бытия не отпущено… Возможно, именно таков был ход ее мыслей. Иногда она брала нас с дочерью в Ботанический сад, имеющий черную чугунную ограду, замкнувшую на себе нашу память, кабы не розы – розы с именами такими же прекрасными, как имена звезд, нам нравилось пробовать их на звук. Папа Майян, пурпурная, бархатная, с круто заваренными лепестками, с огромной температурой в самой сердцевине, раскаленный до черно ты вихрь. Кусты Татьяны приподымали жгучие, багровые, с запыленными, как у бабочек, крыльями цветы, растущие на почтительном расстоянии друг от друга, что бы краса каждого в отдельности была неоспорима, чтобы между цветками было много воздуха. Рыхлый, вызывающе крупный барон Э. де Ротшильд, нарядный, как с бис квитного торта; желтый в красных брызгах Пер Гюнт; роковая червонная дама Лили Марлен на низком кустарнике; нежизнерадостные бледно-лиловые цветы Майзера Фасонахта, монстры среди роз, похожие на припудренную Жизель из второго акта; буйный розовый Саспенс и, наконец, небесная, классическая до полной немоты Дольче Вита… И снова голодный взгляд с теневой стороны сада, чтобы видеть розы все разом, скопом, пре красной толпой, царством расточительной красоты, райской спелости мира. В ушах ее, должно быть, звучала музыка.

      Это был последний наш по телефону – заплетающимся от слабости языком она призналась, что ей плохо: «Как-то так вдруг резко…» Конечно, вовсе не вдруг и не так уж резко – пожираемая болезнью, она истаивала от месяца к месяцу. Силы вместе с жизнью утекали с каждым днем. В больницу, куда ее направил районный онколог, не приняли. Сказали: нужна поддерживающая терапия, они уже ничем помочь не могут. 29-го ее увезли в хоспис № 3, расположенный в Бутово на улице, так жутко рифмующейся с ее фамилией. Когда вошел к ней в палату, она лежала, разметавшись на кровати, грудь открыта для проветривания, левая чернела громадной, во всю грудь, язвой. Впервые показала свою раковую опухоль – она черна как смерть, по краям подтаявшая корка сукровицы, последнюю неделю открытая рана сочилась кровью, взбесившиеся черные клетки пожирали окружающие живые ткани, отравляя организм интоксикацией, разносившиеся с кровью яды причиняли добавочные муки, их надо было выводить капельницами, а боль с понедельника снимали промедолом, который дочь получила под личную уголовно наказуемую ответственность. Что ей пришлось пережить! Но она будущий врач, и поэтому ей, вместе с сестрой Ларисой, позволили остаться в палате на ночь. Мои слова: «Прости меня!» Ее порыв ответный, мотнув головой по подушке: «Это ты меня прости!..» Часа полтора пробыл возле нее. Страшную черную розу на груди прикрыли простыней. Две соседки по палате – какие-то шустрые невзрачные старушки, вышмыгнувшие за дверь. Такие, почти вечные старушки, даже заболев смертельным