Александр Иличевский

Соляра


Скачать книгу

л я, что это: они хотят, чтобы я начал писать.

      Первым встряло – изорвать бумагу.

      Но искус был велик: книг я не видел, как прошлогодний снег, – полгода. Были бы у меня книги, я бы давно уж успокоился, просил бы только новые. Дать мне книги – все равно что выпустить на волю.

      Письмо же равноценно чтению. Однако оно менее свободно, и гады про то знают: это все равно как гулять на привязи.

      По крайней мере, письмо ему, чтению, подражает. Неравноценно оно потому, что оставляет следы, по которым есть шанс пишущего отследить, удержать в прицеле: читающий – охотник, пишущий – беляк, мечущийся по белизне забвения бумажного поля.

      Вот и решили сыграть ниже пояса. Ведь знают, гады, что люди как раз и берутся за письмо, когда становится невмоготу читать. А когда книжки вообще недоступны, то и подавно писателями становятся.

      Потому они и решили поставить на это, и таким – косвенным – образом, выпустив меня попетлять, полетать на свободе – самим подглядеть: авось приведу их к тому, что вот уж месяцев семь им никак не выкатать еженощными дознаниями.

      Ну что сказать? Понятно, не устоял я пред искушением. Тем более, наконец появился шанс повременить с их ночными бенцами.

      А ежели придут, то так и скажу: пошли вон, мешаете.

      Я осторожно взял карандаш и поводил по обоям, заостряя грифель, раскрыл тетрадь и, не задумываясь, надписал:

      Крепость. И вот прошло сначала пять лет, потом еще три, и еще два, до грани 90-х. Мне восемнадцать, я живу.

      Сейчас я живу в лете, лето жаркое стоит в Баку. Под его горячими ладонями размягчается асфальт, я чувствую это через подошвы сандалий.

      В Баку находится дом моей бабушки, где я гость.

      Город похож на театр, сцена которого – бухта Каспийского моря.

      Дома, как виноградинки фруктовой горы на базарном прилавке, лепятся друг к другу по ярусам чашеобразного склона.

      На одном из средних ярусов расползлась по холмам крепость Ичери-Шехер, взявшая в оправу шкатулку дворца Ширваншахов; на самом верхнем темнеет тяжелой зеленью кипарисов парк им. Кирова.

      После заката опасно гулять по его аллеям. Особенно юношам-чужакам, не владеющим местным диалектом.

      Поэтому, став для безопасности немым, я ускоряю шаг.

      И еще ускоряю его – мимо компании, расположившейся на последней скамейке аллеи, у самого выхода из кипарисовых сумерек.

      Меня окликают.

      Я отвечаю по-английски.

      Компания выражает сначала смущение, затем восторг.

      И смущение, и восторг – варварские.

      Меня обжимает гурьба шпаны, усаживает на щербатую скамейку.

      Никаких расспросов, мне протягивают сбитую на пятку гильзу «Ялты», за ней вьется нитка анаши.

      Недоуменно затягиваюсь, пыхаю с кашлем – на меня пялится хохот.

      Как цыгане – мелко теребя и ощупывая – трогают мою одежду, я отстраняюсь.

      Отстранение мое резко, оно задевает.

      Ощерившись, у меня отбирают: папиросу, часы, кошелек, альбом, карандаш, носовой платок и дыхание.

      В карманах оказывается ничего. Вывернутые – жалкие, как обмотки на подрезанных щенячьих ушах, я тщательно заправляю их и по-английски требую вернуть мои вещи.

      Невнимание. Про себя вижу, как прорезь в печени от скользкой финки постепенно вместе с кровью переливается в глухоту.

      Потеря сознания почему-то мной связывается с тишиной, которой оглушительно накрывает гребень прибоя.

      Примерный перевод того, что слышу: «Сейчас мы покоцаем этого фраера и наконец-то поужинаем. Вагиф, сгоняй-ка за фуртухой».

      Что такое «фуртуха», мне не известно.

      Я ложусь на землю, вспомнив, что собаки на лежачего не нападают.

      Мягкий песок под щекой тепел, я вжимаюсь в него, становлюсь неровностью дорожки. Прокатись по мне сейчас велосипед, мой хребет показался бы его шинам легкой встряской на ухабе.

      Лежа, я то представляю, как мои части уже движутся по кишечнику хулиганской злости, то – как они еще жарятся, насажанные на эту самую фуртуху. Я ненавижу загадочную фуртуху, хотя догадываюсь, что она ко мне равнодушна.

      Я уверен, меня съедят.

      Главарь еще что-то деловито наказывает посыльному Вагифу, но мне уже ясно, что мое лежание им вот-вот станет невмоготу.

      Вагиф, выслушав и покорно кивнув, воровато шныряет в глубь парка, пропадая за кустами белой, белым прахом цвета осыпающейся акации.

      Мне хочется запеть «Интернационал».

      Меня снова усаживают. Объясняют: среди них есть художник-любитель, сейчас он покажет свою искусность: он срисует мой профиль.

      Своей неподвижностью я выражаю презрение: моя неподвижность ждет, когда ей будут возвращены мои вещи.

      Они решают, что я позирую.

      Я – позер: вместо того чтоб дать деру целым, жду, когда мне вернут то, что мне ценно.

      Ценно: