ильного юношеского дыхания. Гуго лежал совершенно одетый, только воротник рубашки, мягкий, слегка смятый, был отстегнут у шеи; он даже не снял подбитых гвоздями сапог, в которых ходил в деревне. Очевидно, ему стало очень жарко и он прилег на короткое время, с тем чтобы, встав, снова приняться за учение, – это видно было по раскрытым книгам и тетрадям. Он повернул голову набок, точно уже пробуждаясь ото сна, но только потянулся несколько раз и продолжал спать. Глаза матери, освоясь с полумраком комнаты, не могли не заметить, что поражавшая ее уже несколько раз за последние дни странная болезненная складка у губ семнадцатилетнего юноши не разгладилась и теперь, когда он спал. Беата со вздохом покачала головой, вернулась к себе в комнату, тихо закрыла за собою дверь и опустила глаза на письмо; продолжать его. У нее теперь не было охоты. Ведь со своим поверенным Тейхманом, которому это письмо предназначалось, она не могла говорить без стеснения; она и так раскаивалась уже в том, что слишком любезно улыбнулась ему на прощание из окна вагона. Как раз теперь, в эти летние недели в деревне, она особенно живо вспоминала о своем муже, умершем за пять лет до того; любовь адвоката, в которой он еще не признался, по неминуемо должен был признаться, встречала поэтому в душе ее такой же отпор, как всякие мысли о собственном будущем. И ей казалось, что менее всего она могла бы говорить о своей тревоге за Гуго человеку, который увидел бы в ее словах не столько доказательство доверия, сколько знак поощрения. Она разорвала поэтому начатое письмо и подошла в нерешительности к окну.
Очертания гор за озером расплывались дрожащими воздушными кругами; снизу, с поверхности озера, сверкало перед Беатой тысячекратно раздробленное отражение солнца, и она быстро перевела ослепленный взгляд через узкий прибрежный луг, запыленную большую дорогу, сверкающие крыши вилл и неподвижно колосившееся поле на зелень своего сада. Ее взгляд остановился на белой скамейке под окном. Она вспомнила, как часто ее муж сидел на этой скамейке, обдумывая роль или отдаваясь дремоте, в особенности когда воздух покоился вокруг с такой же летней истомой, как теперь. Как часто тогда она высовывалась из окна, нежно касалась черных с проседью волос и теребила их. Фердинанд тотчас же просыпался, попритворялся сначала спящим, чтобы продлить ласку, потом оборачивался наконец к ней и глядел своими детскими веселыми глазами, которые, однако, в далекие теперь, незабвенно сказочные вечера умели принимать такое геройское или такое печальное выражение. Но об этом она не хотела, не должна была вспоминать – или, во всяком случае, не с такими вздохами, какие теперь невольно вырывались у нее. Сам Фердинанд – в те минувшие дни он даже требовал от нее клятвенного обещания – желал, чтобы память о нем освящена была радостью, даже безмятежным новым счастьем. И Беата подумала: как страшно, что в расцвете счастья так легко и шутливо говорят о самом страшном, как будто оно может наступить лишь для других, по не для себя. А потом несчастье приходит; оно непостижимо, и все же его выносишь, и время продолжает идти, а человек продолжает жить. Спишь на том же ложе, которое делила с любимым, пьешь из того же стакана, которого он касался губами, срываешь в тени тех же сосен землянику, которую собирали вдвоем и которую он никогда более не будет собирать, – и не можешь понять, как это возможно.
На этой скамейке под окном она иногда сидела с Фердинандом в то время как мальчик бегал по саду с мячиком или обручем. И хотя умом она знала, что Гуго, который спит теперь на диване в соседней комнате, с такой болезненно-напряженной складкой у рта, – тот же ребенок, бегавший по саду много лет тому назад, но чувством она этого не воспринимала; точно так же она не могла постичь, что Фердинанд действительно умер, что он более мертв, чем Гамлет, чем Сирано, чем царственный Ричард, под маской которых он так часто умирал на ее глазах. И потому еще, может быть, смерть его оставалась непостижимой, что между такой цветущей жизнью и такой мрачной смертью не прошло недель страданий и страха. Он собрался однажды на гастроли, здоровый и веселый, а час спустя его принесли мертвого с вокзала, где с ним случился удар.
В то время как Беата была погружена в эти воспоминания, ей казалось, что нечто призрачно мучительное и вместе с тем требующее разрешения происходило в ее душе. После некоторого размышления она поняла, что ей не дает покоя последняя фраза ее неоконченного письма, в которой она собиралась рассказать про Гуго. И она почувствовала, что должна додумать до конца заключавшуюся в этой фразе мысль. Ей было ясно, что в душе Гуго подготовлялось или свершалось нечто, чего она давно ждала, но что, в сущности, никогда не считала возможным. В прежние годы, когда он был еще ребенком, она часто мечтала, что будет для него не только матерью, но и другом, которому он будет все доверять. И еще до последнего времени он приходил к ней каяться не только в своих школьных проступках, но и в своих первых детских увлечениях, и она по-прежнему воображала, что это редкое материнское счастье станет ее уделом. Ведь прочел же он ей трогательные детские стихи, написанные им маленькой Эльзе Вебер, сестре его школьного товарища, о которых та даже не узнала. А прошлой зимой, не признался ли он матери в том, что одна маленькая барышня, имя которой он рыцарски скрыл, вальсируя с ним во время урока танцев, поцеловала его в щеку? И еще минувшей весной он пришел к ней расстроенный