роет, только чуть уголочек сереет. Улички узенькие; под заборами такая травка густая росла; воробьев видимо-невидимо, – такое чириканье поднимают; и сорок много водилось, – так по улице и скачут, не боятся.
Барский дом стоял на конце города, на выезде, каменный, высокий; подъезды крытые; над воротами два льва сидели с разинутою пастью. Кругом дома сад густой зеленел, в саду беседки разные, дорожки усыпаны песком, – все по-барски. А кругом мещанские домики жались друг к дружке вдоль улички рядочком.
Въехали мы в ворота. Двор обширный и чистый. Вышел к нам навстречу высокий бородач, смуглый, румяный; глаза у него так и сверкают, лицо такое удалое, гордое, улыбка веселая да насмешливая. На нем плисовые шаровары, рубашка красная, сапоги скрипучие. Вышел он без шапки, и черные его кудри развеваются.
Дедушка кланяется ему. Поклонился и он; подбоченился и осмотрел нас с ног до головы.
Тут выскочил из избы мальчишка быстроглазый, круглолицый, черный, как словно жучок. Выглянул из дверей повар в белом колпаке, – сморщенный, седой; глазки у него маленькие, носик остренький и кривой; борода не брита давно, – выглянул, посмотрел, табаку понюхал и пошел. Вот словно сказал: «Видали и таких!» Вышла на крыльцо из хором старушка, в темном платье и в белом чепце, степенная, строгая старушка, и подозвала меня к себе.
– Иди за мною к барыне, – говорит, – войдешь – поклонись низко и к ручке подойди, поцелуй ручку бережно, не бросайся.
II
Иду за нею. Комнаты большие, светлые. Ковры богатые, яркие, зеркала, картины в золотых рамах.
Барыня сидит в кресле и с собачкой играет. Из себя она еще хороша была, хоть и не молода. Взгляд быстрый, речь живая, скорая, голос звонкий. И видно сейчас, что щеголиха она не последняя: все на ней с иголочки, и сидит она такая нарядная да пышная. Посмотрела на меня, спросила, как зовут и сколько мне лет, и сказала старушке:
– Ну, уведите ее.
Простилась я с дедушкой.
– Не скучай, дитятко! – говорил он мне. – То ли еще на веку-то случается! А ты не скучай!
Все меня утешал, а сам вздыхал; а поехал – заплакал.
Одели меня и к барыне приставили, а старушка (Аксинья Ивановна ее звали) домой пошла. Она проживала у барыни, пока надо было, а потом отослали ее.
В хоромах я была да Миша, вот тот мальчик быстроглазый. Миша также сирота был, да горевать он не горевал; веселый такой, шумливый, говорун, проказник, и ко всякому, бывало, он сумеет подойти. Уж на что повар нелюбезный человек был, молчаливый, – не то чтобы чуждался он людей, только не охоч был ни на дружбу, ни на знакомство, – а и он, бывало, слушал Мишу, как тот размелется; не прогонял никогда; слушает, бывало, улыбнется и табаку понюхает. А Ефим-кучер так очень Мишу любил, часто его зовет, бывало, сам и в разговоры вдается, как с ровнею.
Барыня моею услугою недовольна была и все на меня гневалась. Я робка очень была, – бывало, она крикнет – у меня и руки задрожат, и в глазах потемнеет; ну, и неловкая я была такая, непроворная, что греха таить!
Билась она, билась со мною да и послала за Аксиньей Ивановной. Аксинья Ивановна сейчас прибежала.
– Что вашей милости угодно?
– Аксинья Ивановна! Поищи-ка ты мне хорошую служанку. Нет ли из мещанок? Все они поумней и посмышленей.
Аксинья Ивановна сейчас за платок, за шапочку и пошла девушку разыскивать.
Под вечер видим, идет Аксинья Ивановна и за собою девушку ведет. Девушка высокая, статная; глазами так и обжигает. Вышел Ефим навстречу им и остановился – хороша! А девушка на него глянула ли, нет ли, и прошла мимо в хоромы, голову высоко поднявши. Ефим себе отвернулся.
– Кланяться не будем, Миша! – сказал с усмешкой.
А Миша ему:
– Вот, Ефим Григорыч, королева-то!
– Эх, Миша, не все золото, что блестит! – Ефим ответил.
Барыне девушка очень по нраву пришлась: договорила ее, а Аксинье Ивановне, за труд да за усердие, старое платье пожаловала.
III
Пришла девушка ужинать в людскую и все молча сидела. Если что и спросят, то сквозь зубы отвечала. Ефим усмехался да поглядывал на нее. А она против него сидит. Платье на ней розовое, в ушах длинные стразовые подвески качаются, коса на самой маковке под гребешком. Из себя хоть и худощава и желтолица, а хороша. Вечером еще лучше она нам показалась: глаза такие яркие, умные; брови темные дугою; а нраву, видно, она насмешливого и кичлива: сидит себе, тонкие губы сжавши.
Заговорили мы с нею, а у нее, что называется, каждое словечко по рублю… Мы скоро и замолкли. Вдруг Ефим к ней:
– А что, красавица, как имя ваше, как отчество?
Она как глянет, ровно водою студеною окатила.
– Что угодно? – протянула.
Голос-то у ней не звучит словно.
Ефим даже вспыхнул весь, ну, а не сплошал-таки.
– Как по имени, по отчеству величают? – повторил.
– Зовут меня Анною, а по батюшке Акимовною, – ответила