засыпаешь, и тебе снится, что все так и есть. Утром чувствуешь себя не так погано… тыщу раз такое проделывал. Научился в сиротском приюте.
– Сиротском приюте! Забудешь ты о нем когда-нибудь? С ним покончено… это было сто лет назад. Неужели не можешь уразуметь этого своей башкой?
– Ты хочешь сказать, никогда не прекращалось.
Мы замолчали. Потом О’Мара спокойно разделся и юркнул под одеяло. Я выключил верхний свет и зажег свечу. Стоя у стола и раздумывая над тем, что произошло между нами, я услышал тихое:
– Послушай…
– В чем дело? – Одно мгновение я думал, что он сейчас разрыдается.
– Ты и половины всего не знаешь, Генри. Самым ужасным было ждать, когда мать придет навестить меня. Проходили недели, месяцы, годы. А она не появлялась. В кои веки придет письмо или посылочка. Всегда одни обещания. Приедет, мол, на Рождество, День благодарения или еще какой праздник. Но так ни разу не приехала. Не забывай, мне ведь было всего три года, когда я туда попал. Мне нужна была материнская нежность. Монахини были добры, ничего не могу сказать. Некоторые так очень. Но одно дело – целовать монахинь, а другое – собственную мать. Я все время ломал голову, придумывая, как бы сбежать. Только об одном мечтал: оказаться дома и обнять мамочку. Знаешь, она у меня была хорошей, только слабовольной. Как все ирландцы, как я. Ничего ее не волновало. Как нажито, так и прожито. Но я ее любил. И чем дальше, тем любил все больше. Когда я сбежал, я был как дикий жеребенок. Инстинкт влек меня домой, но я тогда подумал: а если они отошлют меня обратно в приют? И почесал не останавливаясь, покуда не добрался до Виргинии, где познакомился с доктором Маккини… есть такой орнитолог.
– Знаешь, Тед, – сказал я, – лучше займись снолечением. Извини, если кажусь не слишком чутким. Я, наверно, чувствовал бы то же самое, окажись на твоем месте. Черт возьми, завтра будет новый день. Думай о том, в какую передрягу попал Осецки!
– Это я и делаю. Он тоже сирота, одинокий. А еще хочет одолжить нам денег! Господи, как ему должно быть погано!
Я лег спать с твердым намерением выбить из О’Мары все мысли о чертовом сиротском приюте. Однако всю ночь я гонял как сумасшедший на своем старом велосипеде или играл на рояле. Вообще-то, иногда я слезал с велосипеда и играл какую-нибудь пьеску прямо посреди улицы. Во сне совсем не трудно ехать на велосипеде, имея при себе рояль, – это только наяву подобные вещи затруднительны. Самые восхитительные ощущения я испытывал в Бедфорд-Рест, куда переносился во сне. Это было место на полпути от Проспект-парка до Кони-Айленда по знаменитой дорожке для велосипедистов, где все, ехавшие в Кони-Айленд и обратно, останавливались на короткий отдых. Здесь, на площадке, окруженной деревьями и шпалерами вьющихся растений, мы и располагались: демонстрировали свои велосипеды, хвастались мускулатурой, растирали друг друга. Велосипеды стояли, прислоненные к деревьям и ограде, – красавцы, сверкающие хромом, лоснящиеся от смазки. Папа Браун, как мы звали его, был за арбитра. Чуть ли не вдвое старше, он не уступал лучшим из нас. Всегда в толстом черном свитере и вязаной шапочке. Лицо худое, в резких