Сергей Зверев

За колючкой – тайга


Скачать книгу

е путь пуком горящей соломы, и толку от этого света не было ни ему, заплутавшему, ни тем, кто умирал от голода и болезней внизу.

      Богам не дано понять смертных. Они так высоко, что треск мечей или трещотки попрошаек – непременные атрибуты земной жизни – там просто не слышны. Ты человек, значит, смертен. Значит, низок, а потому на земле тебе место. И этот бродячий оборванец, уверяющий всех, что он светило, – не более чем плут. Солнце не просит подаяний, оно само вольно распоряжаться, сколько давать, кому и зачем. Стало быть, пошел вон.

      Барак, пропитанный запахом только что наколотых поленьев и чуть подгоревших валенок, не стиранных, отопревших портянок, грязных носков, дешевого чая, похожего скорее на лечебный сбор – горького и неприятного.

      – У-у-у-ааа, – стонал испуганный собственной силой ветер.

      – Хрясть, кррру… – вторили ему подламывающиеся под его натиском деревья.

      Он пришел, когда в бараках раздавался выворачивающий душу кашель, грязная брань и, где-то в углу, за пеленой пара от дымки не сгораемых в печках сырых дров, – молитва.

      – Господи… во всех непредвиденных случаях не дай мне забыть, что все ниспослано Тобой…

      – …пишет, что сын на ноги встал. Встал, пишет, постоял и снова сел. Секунд с десять постоял.

      – Откуда ты знаешь, что секунд десять? Она так пишет?

      – А сколько же ему стоять? Дитя малое. Хоть и мужик.

      «Даешь пять кубометров на рыло», – грустно, без восклицательного знака призывает лозунг на одном из бревен потолка. Он написан смоляною кисточкой, покрыт грязью, и прочитать его можно, лишь оказавшись на верхних нарах, не сводя взгляда с висящего над головой наката. Надпись давняя, лет тридцать ей, не меньше, а может быть, и все сорок. За нею, в порядке, предусмотренном расположением бревен, следуют другие отметки, выписанные руками тех, кто прибыл после того, для которого норма в пять кубов была недосягаемой. Эх, если бы сейчас, да по пять… На каждое рыло.

      «Елец, 1982 год, Костян».

      «Может, ты и елец, Костян, да только здесь ты труп. Гарик, 1984».

      «Елец не Елец, а обоим вам давно п…ц. Фара, 1997». И чуть ниже:

      «Фара, а ты сам-то далеко от них ушел?»

      Свежая надпись. С пяток лет ей, никак не больше.

      Не больше, потому что меньше здесь никто не находился. Восемь, десять, двенадцать. И сейчас в бараке есть те, кто был свидетелем, как Гарик предсказывал Костяну из Ельца его будущее. На самом деле предугадать его было нетрудно, Фара был прав, и в этом шестом бараке за последние двадцать лет лишь двое встретились здесь дважды. Правда, с перерывом в семь лет, но встретились. О них теперь говорят, как о старожилах. Это хорошее определение – старожил. Оно навевает несбыточные надежды и помогает выходить в утро. Когда хочется увидеть красное солнце заката, а туберкулезный кашель и рвота от язвы уверяют в том, что скоро тебя вынесут в ледник и, если в течение месяца за тобой не прибудут те, кто по всем канонам человеческой памяти должен знать, где ты, вынесут за три километра и похоронят не так, как ты хотел бы быть похоронен. Несколько зэков за дополнительную пайку или пачку чая будут долбить кайлом и ломами вечную мерзлоту, чтобы войти в нее если не по плечи, то хотя бы по пояс.

      – Все, не могу. Не могу больше. Лекарства бы, лекарства… Хоть парацетамолу… Хоть солодки… Прополоскал бы солодкой, и отошла бы, отошла боль, сука… отошла бы…

      – Лепила сказал, что лазарет заполнен, Серега… Терпеть надо…

      – Врет, гад, лазарет у него завсегда пустует…

      – А ты чем на воле пробавлялся, малец? – спрашивает сухой старческий голос из покрытого мраком угла тридцатилетнего худого мужика.

      На мужике черный, мокрый треух, а на груди стоит колом «крупный вельвет» – фуфайка того же цвета с номером отряда и фамилией. Очки у мужика постоянно потеют – в воздухе висит взвесь из водяных пылинок, мужик их постоянно снимает и смущенно протирает полой выбившейся из-под ватных штанов куртки.

      – Я кальмаров Гумбольдта классифицировал и изучал влияние изменения окраски самцов от психологического состояния самок, готовых к спариванию…

      И пошло эхо по бараку.

      – Вон оно ка-а-ак?

      – А я вот, помню, тоже, с одной… Рыженькой…

      – Нет, Ботаник, ты мне скажи. Не, ты ответь мне, может быть, я чего не догоняю. Я принимаю – ты мужик ученый, стекла носишь, но ответь мне на вопрос, который сводит меня с ума вот уже четыре года. Как можно, занимаясь кальмарами… этих…

      – Гумбольдта.

      – Да! Этими. Так вот, как можно изучать кальмаров… этих… да! – чтобы тебе выписали семнадцать лет?

      «У-у-у-а-а-ххха-а-а», – гудит за тонким стеклом, и оно дребезжит так часто, что перезвон превращается в тонкий непрерывный гул.

      – …посоветуй, Господи, как пережить и забыть…

      Болью, страданиями, матом и стонами, перемешанными с молитвой, наполнен был воздух шестого барака, когда он пришел.

      Он явился, когда его никто не ждал. Здесь вообще