между двумя городками называли гатью, хотя она давно сгнила и утонула в мягкой почве. Потом пленные немцы вырыли канавы по обе стороны, навозили гравия и камня, отсыпали и вымостили все семь километров, после чего дорогу стали называть каменкой. По ней любили гулять фабричные девушки, поскольку это теперь было единственное в городе всегда сухое место; взявшись под руки, они выстраивались в шеренгу, а то и две-три, если не было ночной смены, и так шли до Сычиного Гнезда – мельничной плотины на речке Ельне. Там они сидели на травянистом берегу, иногда жгли костры и пели песни, в общем, тосковали без парней. Но когда в Образцово пригнали из Германии танковую часть, здесь возникло гульбище и гармошки можно было слышать в Ельне. Танцы и пляски устраивали прямо на широкой замощенной плотине, огороженной бревнами, на которых можно было посидеть, а чтоб светло было, костры разжигали или танкисты на своей полуторке фары включали. И хотя саму мельницу сожгли еще перед войной – оставалась только плотина да обгорелые с одной стороны, высокие сухостойные ели, где когда-то была изба мельника, – но все равно слава ходила дурная, мол, нехорошее это место, проклятое, мельничный омут, дескать, не одну жизнь человеческую погубил.
А еще ельнинские старухи пугали, будто где-то в сухих кронах елок живет старый сыч, который бесшумно вылетает ночью из своего гнезда и клюет в макушку простоволосых девок, но которые в платочках, не трогает. Если же какая ему понравится, так он когтями в волосы впивается, поднимает и уносит в свое гнездо, после чего девицы беременеют и, дабы грех скрыть, бросаются в омут. На эти россказни никто особого внимания не обращал, потому что страшная война затмила прежние страхи и предрассудки, однако все равно фабричные, если надо было отойти со света в темноту, обязательно повязывали косынки, а если вдруг над гульбищем появлялась ночная птица, громко смеялись и хватались за головы.
Как только появились танкисты, на мельницу следом за девками начали подтягиваться и мальчишки-подлетыши – еще не гулять, а поглазеть, в омуте накупаться до синевы или завести дружбу с фронтовиками в звенящих от медалей гимнастерочках, покурить немецких сигарет, получить в подарок или выменять на что-нибудь суконную пилотку, а если сильно повезет, то и трофейный пистолет на самогонку. Правда, веселое, счастливое это время длилось недолго, всего два лета после войны, потому что пьяный танкист застрелил ельнинского парня-фронтовика – из ревности, прямо на гульбище. А потом начались учения и танки в пыль размолотили мягкий известняк, перемешали его с песком, землей и даже утонувшей французской гатью, и каменка опять превратилась в болотистый проселок.
Вот такая дорога Сергею Борисовичу и снилась. Будто спешит он на мельницу, где уже слышатся голоса и гармошка, и всякий раз неожиданно за поворотом оказывается Рита Жулина – еще молоденькая, красивая, нарядная – и с оглядкой, с вороватым, задорным видом манит его рукой.
– Иди ко мне, Сыч...
Это было его школьное прозвище, уже полузабытое и во сне оживленное Ритой. Он бежал по дороге на зов, но на пути всякий раз оказывался его дед, Федор Аристархович, волосатый и бородатый старик. Отталкивал внука и говорил:
– Это она меня зовет!
Доставал изо рта разжеванный кусок лиственничной серы и подавал ему – на этом месте сон обрывался.
Сергей Борисович жвачку не брал, но когда просыпался, уже наяву ощущал ни с чем не сравнимый сладковато-терпкий вкус смолы, щемящее разочарование и тревогу.
Дедово прозвище пристало к нему благодаря родному дяде, после того как они с мальчишками выкопали неразорвавшийся снаряд на танковом стрельбище и попытались выплавить из него взрывчатку. Насверлили дрелью отверстий, подвесили над костром и подставили ведро: так в Ельне мужики добывали тол, чтоб глушить рыбу на речных ямах. Скоро из снаряда начало капать, но огня не хватило, и его, как самого младшего, отправили за дровами. Он набрал охапку сухих сучьев в лесу и понес к костру. Оставалось метров пятьдесят, когда перед глазами восстал грязный огненный столб и его швырнуло на землю. Самого взрыва он почему-то не услышал, только в ушах зазвенело, и в первый миг, не понимая, что произошло, и не выпуская хвороста, вскочил и помчался вперед, затем пошел шагом и медленно остановился.
Его передернуло от ужаса, на миг онемели руки и ноги, потому крика не получилось. Он увидел лишь небольшую воронку на месте костра, разбросанные по сторонам руки-ноги, тлеющие головни, растянутые по траве кишки и изуродованные туловища. И от всего этого шел пар или дым. Он выпустил ношу и только тогда увидел свою смерть, застрявшую в хворосте, – донышко от снаряда.
Сыча нашли прибежавшие на взрыв солдаты, свели сначала в санчасть, оттерли кровь из носа и ушей, а потом стали допрашивать какие-то офицеры. И один, вертя в руках снарядный осколок, часто повторял, что, мол, ты в рубашке родился и боженька тебя любит. Не хворост, так и его кишки разметало бы по стрельбищу. А он молчал, втягивал голову в плечи и только зыркал исподлобья, словно уворачиваясь от ударов.
Для мужского воспитания мать вызвала из Катайска дядю, вернувшегося с войны без обеих ног, и вот он-то определил характер:
– Вылитый Сыч! Ишь, молчит, зыркает и не мигнет даже!
Это