иветствия не услышал. Потом всё же фиалковая расселина рта раскрылась, и из-за зубов, скованных ортодонтической проволокой, зазвучал голос.
– Слушаю вас.
Ты протягиваешь ей лист заказа, и она, раздраженно взглянув на него, отвечает:
– Анализ не готов. Ждите.
И ноготок с черным лаком, украшенным звездочками, указывает в холл.
– Присядьте. Я вас вызову.
Только теперь, оглянувшись, ты видишь остальных. На пластмассовых стульях сидят мужчины и женщины, с лицами бесцветными, быть может, от люминесцентных ламп, и ждут важнейшего ответа в своей жизни; в нем будет коротко, ясно и по существу подытожена тайна их судьбы.
И вот ты садишься на такой же стул и бездумно смотришь на молодые энергичные стенные часы, стрелка которых движется вперед скачками, и вскоре и твою судьбу эти часы откроют, подведут итог семидесятилетних ударов твоего сердца, никогда не желавшего биться по чужой воле; твоих печенок, более озабоченных общественной чистотой, чем собственным благополучием; твоих кишок, что ради поддержания пламени жизни трудились в неизбывном мраке, сжимаясь на манер червей; твоего желудка, чью работу нельзя свести к выделению ферментов и растворению питательных веществ: порой и желудок становился твоим оружием. Но сейчас твои изношенные органы трудятся через силу и словно ждут сигнала для того, чтобы тебе отомстить: ведь все тела рано или поздно предают своих хозяев.
Люди встают по одному, получают ответы и исчезают в темноте лестничной клетки. А ты всё ждешь; точно так же, как ждал, по сути дела, всю жизнь. Не результатов анализа мочи, кала или крови; то было другое, но всё равно – ожидание, постоянное и повсеместное. Под окнами ты караулил появление полицейских и на улицах долго ждал, чтобы убедиться: с товарищами – порядок; и в суде: пока судья огласит приговор; за тюремной решеткой ты ждал освобождения; а в детстве ты ждал, что ответит твой прадед, шазде[1], на твой вопрос:
– Ваше высочество, зачем Полосатка на меня уставилась?
Никто не знал, откуда взялась Полосатка. Однажды летом, ровно в пять вечера, кошка важно уселась прямо на террасе против главных покоев, уставилась на накрытый для курения опиума стол шазде. И взгляд ее был столь обжигающе навязчив, что старый князь вдруг вышел из себя и, взглянув на кошку столь же горячо, сказал Мирзе-хану:
– Эта сукина дочь так смотрит, будто весть плохую принесла.
Мирза-хан кивнул и трубку для курения опиума поднял так бережно, словно это был грудной младенец; и положил ее на мангал, причем хорошо был виден украшающий чашечку трубки портрет «киблы мира»[2]: вероломные усы и скорбный взгляд.
А Полосатка продолжала разглядывать вход в главные покои особняка. Тогда шазде схватил с мангала раскаленные щипцы и покрутил ими в воздухе – животное не пошевелилось. Даже веки не дрогнули.
– Эй, Султан-Али, а ну-ка прогони эту бесстыжую тварь!
Султан-Али, с засученными рукавами, взошел на террасу и, как только увидел Полосатку, сердце его так и заныло. Кошачьи глаза, словно пламенеющие угли, обожгли болью его глаза. И он начал шептать молитву и осторожно говорить животному: «А ну, брысь!»
– Чего делаешь, дурень? С котами человечьим словом не говорят!
Султан-Али, словно хотел посадить на гнездо суматошную курицу, развел руки и пошел на кошку. Она встала, потянулась и неохотно спрыгнула с террасы на трельяж виноградника – а винограднику этому исполнилась по меньшей мере сотня лет…
Салар-ханы рождались на свет в этой усадьбе поколение за поколением со времен Фатх-Али Шаха[3]. Их предок, которого так и называли «Большой шазде», был одним из бесчисленных сыновей Шаха-бабы[4], и, поселившись здесь, он каждую ночь с четверга на пятницу бодрствовал допоздна в хижине в глубине сада, в неверном свете фонаря; быть может, просто чтобы не забыли, что он еще жив. Согласно его завещанию, его тело после смерти завернули в войлок, отвезли в Кербелу и там предали земле. Сам он всегда говорил, что могилы у него не будет.
Усадьба состояла из внешней, мужской половины и из внутренней – женской. На внешней половине стоял высокий особняк с парадным входом и главным залом, с гостевым домом и жилыми покоями; тут имелась большая кухня, конюшня, хлев и прочие службы. Внутренняя усадьба, размером поменьше, соединялась с внешней крытым коридором.
Помещения хозяина ломились от разного добра и утвари: тут были керманские ковры ручной вышивки и хрустальные вазы, фаянсовые блюда и бронзовые подсвечники, фарфоровые чаши и кубки, шкатулки из трехцветных опалов, часы с узорами по эмали и кашмирские шали с коронами и венцами, кувшины с инкрустациями и резные столики… И повсюду разбросаны подушки для сидения. Почетное место на стенах Салары отводили саблям и огнестрельному оружию: от «маузеров» до дедовских ружей, заряжаемых со ствола. Несколько голов горных козлов торчали из стен главного зала, и их стеклянные глаза изумленно таращились прямо перед собой, словно смеялись над подстрелившими их охотниками.
Шазде,