лько усыхание и уныние. Мне только что предложили работу в колледже местной общины, и я, продав все свои мирские пожитки и не оставив родне или друзьям адреса для пересылки – но поклявшись когда-нибудь известить град и мир, где я и что я, – вскочил в старый автобус, который доставит меня через полстраны и высадит на обочине при подъезде к этому городку. Тогда стоял конец лета, вся эта область – от Разъезда Коровий Мык по всей шири котловины долины Дьява – переживала худшую на памяти старожилов засуху. Земли ранчо спалило дотла, и золотые травы пастбищ, что во времена повлажней поэтично колыхались от дуновений летнего ветерка, лежали ныне поникшие и бурые сразу за окнами конца августа, уподобляясь бессодержательной прозе. Местное скотоводство, некогда царившее в этом пейзаже, уже впало в агонию, и скотоводы справлялись с бедою, как могли; кустарные предприятия, какие, похоже, всегда отрастают на туше умирающей промышленности – писательские колонии, студии йоги, ностальгические экскурсии по заброшенным мясокомбинатам и скотобойням, – уже возникали буквально как грибы на коросте навозных куч здешней местности. Область и умирала, и возрождалась. И пока я стоял со своим багажом на жарком солнце и пот обильно струился у меня по загривку, во мне возникло слабое ощущение, что местный воздух утратил способность шевелиться, словно бы ветерок попытался дуть сразу в слишком много сторон, но тут же бросил дуть вообще. Провожая взглядом автобус, я провел ладонью по загривку и стряхнул пот с кончиков пальцев. Затем сел на чемоданы и стал ждать того, кто подбросит меня до городка.
Президентом общинного колледжа, куда меня наняли, был человек по имени Уильям Артур Фелч, бывший скотовод и ветеринар; высшую школьную должность он занимал уже больше двадцати лет, и все в городке уважали этот дедовский лик высшего образования. Привезти меня в Коровий Мык рекомендовал именно доктор Фелч, невзирая на мое мучительное трехчасовое собеседование с отборочной комиссией, после которого я долго приходил в себя от выслушанных оскорблений и задавался вопросом, и впрямь ли я хочу работать в настолько недееспособном колледже у черта на рогах.
– Вам предстоит столкнуться с глубоким культурным расколом, – предупредил он меня по телефону за несколько часов до собеседования. – Так что будьте готовы к худшему.
«Худшим» оказались дребезжащая телефонная связь и шестерка незримых членов комиссии, которые взялись допрашивать меня обо всем на свете, – от моего любимого Верховного судьи США до взглядов на нынешнюю политическую ситуацию в Разъезде Коровий Мык. Связь была плохая, и я, прислушиваясь, ловил себя на том, что еще и прищуриваюсь, чтобы разобрать слова. Несколько вопросов касались моего сколько-нибудь значимого опыта работы в среде, раздираемой разногласиями: как я мог бы улаживать какие-нибудь гипотетические конфликты, – к примеру, что стал бы делать, если бы кто-то из моих коллег попытался обезглавить важного администратора. Задали мне и другой гипотетический вопрос: как бы я отреагировал, узнав, что штатный преподаватель спровоцировал внештатного тем, что оставил в ее рабочем почтовом ящике вздутую телячью мошонку после обеда в пятницу, прекрасно сознавая, что она останется там по меньшей мере до утра понедельника и к тому времени, как эту жуткую пакость обнаружат, будет вся кишеть мухами и личинками. Прозвучал вопрос о пожаре в здании (мне дали список преподаваемых дисциплин – математика, химия, философия, евгеника – и попросили обозначить порядок, в котором я стал бы выволакивать заведующих соответственных кафедр из пылающего и задымленного зала заседаний); а затем мне предложили комплект упражнений на выбор слов (в одном таком – паре существительных «филей-руккола», к примеру, или «сыромять-тантра» – меня попросили выбрать то, что, по моему профессиональному мнению, в большей степени указывает на продуктивную студентоцентричную среду обучения). В рамках собеседования меня заставили импровизированно изложить мою философию образования белым стихом; затем предоставить самостоятельный критический разбор собственного выступления, и, наконец, подвергнуть самокритике структуру и размер моей самокритики. Кто-то попросил меня выбрать государственное образование современного мира, которое лучше всего характеризовало бы мой темперамент (я предпочел Бенилюкс); кто-то еще – назвать мою любимую ветвь христианства (англиканство?); а кто-то третий – сравнить два значительных произведения литературы из различных культурных контекстов и предоставить пример того, как эти работы иллюстрируют некую общую тему или принцип (мое сравнение ведической системы образов в Упанишадах с зеленым огоньком Гэтсби в конце пирса завершилось призывом к литературной переоценке этого неизвестного, однако многообещающего произведения Фицджеральда). В ходе собеседования прозвучали и каверзные вопросы, и наводящие, и открытые, где мне предлагалось ровно столько свободы маневра, чтобы я не слишком болтался, повесившись на дереве, как чучело. Мелькнули отсылки к древним геометрам и средневековым поэтам, а также неуклюжее отступление о взлете и падении римского числительного. В какой-то миг комиссия напомнила мне, что я до сих пор не предоставил требуемого образца мочи, после чего я исправно извинился и отошел; вернувшись же в гостиную с пластиковым стаканчиком, над которым курился пар, в одной руке и холодной телефонной трубкой