лю сыну. За всю жизнь я перемарал достаточно бумаги, хоть все это были чужие мысли, чужие слова.
Теперь попробую подыскать свои… Ваша просьба, профессор, тронула меня сильнее, чем я дал вам понять во время нашей встречи. Рад, что вас не обескуражил мой сдержанный прием. Что поделаешь, я провинциал до мозга костей. Я упрям, недоверчив и, в конце концов, уже немолод. Больше всего на свете я ценю предсказуемость смены времен года, рутину дней, постоянство убеждений, незыблемость обычаев. Когда мне предлагают сделать что-то, ломающее привычную последовательность дел, я машинально говорю «нет», хотя потом почти всегда об этом жалею.
Надеюсь, вы не держите обиды на старика, для которого перейти оживленную улицу – уже событие. Признаюсь еще кое в чем. Сначала я не принял вас всерьез. Очень уж вы не похожи на университетских профессоров времен моей юности. В назначенный час я ждал вас, стоя у окна. И когда вы подъехали на новеньком «рено», бойко выскочили из-за руля и направились к дому, помахивая спортивной сумкой, чуть только не подпрыгивая от нетерпения, я немного опешил. Честно сказать, даже понадеялся, что мой гость профессор Оксеруа где-то задерживается, а это просто заблудившийся турист ищет дорогу на пляж. Потом-то я понял, что тот, ради кого вы сюда приехали, скорее узнал бы в вас человека одной крови.
Сын и невестка держат в домашнем погребке бутылку сухого мартини, но я недолюбливаю эту американскую моду. Не без умысла я предложил вам наш старомодный аперитив Пино де Шарант – местное вино, крепленное коньяком. И я рад, что вы согласились отведать напиток, от которого обычно морщатся ваши утонченные парижане. Фредерик Декарт, доктор филологии, историк, писатель, автор многократно переизданных в наше время трудов по истории Франции, ваш предшественник по Коллеж де Франс и мой родной дядя, пил его каждый день, а это о чем-то да говорит. Может быть, теперь вы сумеете понять его чуть лучше?
Пролог
Легко ли иметь среди родственников знаменитость? Легко ли быть тем самым неприметным фоном, субстратом без лица и имени, на котором неожиданно для всех расцветает большой талант? До сих пор я об этом не думал. Прошло сорок пять лет после смерти профессора Декарта, из них лет двадцать, как он стал знаменит, но научная пресса нас все эти годы почти не беспокоила. Я читал его фундаментальную биографию авторства Шомелена и Берто, статьи о нем в научных журналах, предисловия к переизданиям его книг и пытался определить, какими источниками пользовались авторы. Очевидно – почти исключительно парижскими. И панегирики, и пасквили питались одним архивом и одним кладезем сплетен. Еще до войны со мной списался молодой магистр из Абердина, но его интересовали комментарии только к одному эпизоду из жизни профессора Декарта, и я отказался их дать. Я увидел в его вопросах сильнейшую предубежденность и не стал его разочаровывать. Все равно напишет то, во что уверился. Он и написал.
Вам я сказал «да», потому что вы поняли главное – без Ла-Рошели не было бы и Фредерика Декарта.
Вы сказали, что почему-то не верите в его хрестоматийный образ, со страниц его собственных сочинений личность автора предстает совершенно другой. Этот голос интуиции, это чувство правды не завалить батареей уже написанных томов. Именно они заставили вас посетить город, который был его истоком, а потом стал бухтой, в которую он привел свою побитую флотилию. В поисках свидетелей вы стали наводить справки о ныне живущих родственниках профессора и нашли меня. Когда Фредерик умер (пусть вас не коробит эта фамильярность, при жизни я его называл по имени и на «ты»), мне было тридцать лет. Шестнадцать из них мы прожили в одном городе. Конечно, мне есть что вспомнить. Я уже сам об этом думал… Увы, я не получил хорошего образования, толком оценить его идеи, без которых нет выдающегося историка, и понять, почему они опередили свое время, все равно не сумею. Вы предложили мне лучший вариант: не нырять в недоступные глубины, а просто рассказать, ничего не утаивая, каким человеком он был.
Его биография содержит немало таких фактов, которые при поверхностном знакомстве соблазняют вылепить из него трагическую фигуру – не то Иова Многострадального на пепелище, не то даже короля Лира. Некоторые ваши предшественники не устояли. Но это все неправда. Он прожил счастливую жизнь, ровно такую, какую хотел и какую сотворил сам. Это путь не для всех, ну так и он – не вы, не я, не Жюль Мишле, не Ипполит Тэн и даже не Эдгар Кинэ1, с которым у него больше общего, чем с любым другим историком XIX века. При такой насыщенности событиями, обилии крутых поворотов, неудач и потерь, это все-таки была жизнь, скроенная по его мерке, и в старости он ни о чем не пожалел.
В начале тридцатых годов нашего века, как раз в канун столетия со дня рождения, он был объявлен предшественником метода «тотальной истории»2 и вошел в моду. Труд об истории французской Реформации – на мой дилетантский взгляд, самая скучная из его книг – ныне почти не упоминается отдельно от эпитетов «классический» и «образцовый». Его большой талант теперь признают все. Изредка проскакивает и слово «гений», только это явная натяжка, сам он прекрасно знал, где пределы и в чем уязвимость открытого им метода. И вот здесь-то исследователей подстерегает еще один соблазн. Обстоятельства его удивительной,