то в росписи преобладают тона темные, краски лежат густо и немного тяжело, знайте, что это делал искуснейший Хаким-Мухаммед, а если узор весело перебирает золотое, синее, белое, лиловое, гранатовое и голубое и краски такие легкие, светлые, прозрачные, что кажется, будто каменная стена под ними вся просвечивает насквозь, – тогда благоговейно склоните голову: здесь работал непревзойденный, единственный в мире Усто Нур-Эддин, сам великий Нур-Эддин, по прозвищу «Солнечный мастер».
Он довел орнамент до высшей степени совершенства, приблизив его чудесным и удивительным образом к музыке. В те годы фанатический ислам достиг зенита своего могущества, это была страшная диктатура мертвой и бессмысленной догмы. Одержимый изуверской ненавистью ко всему земному, ислам запретил всякое изображение живых существ; живопись и скульптура в Средней Азии были начисто уничтожены, их сменил беспредметный, целиком условный орнамент, отцом которого был коран, а матерью – геометрия. Судьба зло посмеялась над Солнечным мастером, заставив его родиться художником и лишив возможности писать картины. В этом смысле он был бы похож на гениального, но глухонемого актера, который один во всем мире знает о величественных образах, живущих в его душе. Я говорю – «он был бы похож», но гигантским напряжением всей своей творческой воли Солнечный мастер сотворил чудо, равное оживлению камня, – он вдохнул жизнь в мертвую, закостеневшую геометрию орнамента. Подобно музыканту, обладающему удивительным даром рассказывать, не прибегая к словам, одними лишь сочетаниями семи основных тонов и ритма, веселые и грустные, гневные и скорбные повести о себе и о мире, – подобно музыканту, Солнечный мастер умел в сочетаниях семи основных красок и четырех фигур (квадрата, треугольника, круга и эллипса) создавать бесконечно богатые и радостные образы живого мира. Никто их не видел, но все их чувствовали, они жили, неуловимые, где-то в изгибах линий, в переходах красок, в полутенях, которые вдруг неотразимо напоминали горячую розовость тела, чуть-чуть обожженного ослепительным ферганским солнцем. Не зря говорится в одном предании, что дети всегда смеялись перед узорами Солнечного мастера.
После него уже не было великих мастеров орнамента, это искусство опускалось все ниже и ниже и совсем выродилось в годы захвата Азии войсками Александра II. Ханский дворец в Коканде, законченный постройкой в 1870 году, яркое тому подтверждение: он расписан крикливо и грубо, шероховатыми базарными красками. Постепенно исчезали замечательные кустарные пиалы, чайники и цветные шелка, вытесняемые пестрой дешевкой кузнецовских и прохоровских фабрик. Грубые минеральные и анилиновые краски заменили старинную индийскую лазурь и астрабадский кармин Если и оставался во всей Фергане десяток порядочных мастеров, то все они были копировщиками, повторяющими своих учителей, некоторые пробовали подражать Нур-Эддину и всегда неудачно: получалась пестрая рябь красок – больше ничего. Вскоре наиболее предприимчивые мастера включили в набор своих инструментов русские трафареты, и стенная роспись окончательно перешла в разряд малярных работ.
Нур-Эддина забыли почти совсем. В книгах вы нигде не найдете его имени так же, как и не найдете имен тех гениальных зодчих, чьи величественные здания украшают площадь Регистан в Самарканде. Даже в устных преданиях и легендах с годами все глуше звучало имя великого мастера; казалось, память о нем умирает, чтобы никогда не воскреснуть.
Помню, я зашел в одну из мечетей в старом Коканде. Мечеть ремонтировалась. Зобатый чернобородый маляр стоял на подмостках и, шлепая кистью, закрашивал карнизы, покрытые чудесным тонким узором. Липкая белая краска, забираясь, подобно плесени, все выше и выше, закрывала творение Солнечного мастера. Я спросил маляра, знает ли он, чью работу закрашивает? Он равнодушно ответил, что знает – вон там, в левом углу, была подпись Нур-Эддина. «Ты слышал о нем когда-нибудь раньше?» – спросил я. «Мне что-то говорили, но очень давно, и я позабыл», – ответил маляр, кривя шею, уродливо отягощенную зобом. Обмакнув кисть, он мокро, как рыбьим хвостом, трижды шлепнул его по стене, как будто заключая свои слова жирным и самодовольным многоточием.
Дня через три я рассказал об этом случае на комсомольском собрании пединститута. Студенты выслушали меня с удивлением.
Председатель Мумин Адилов – впоследствии мой близкий друг – сказал:
– Если бы совсем разрушили эту мечеть, было бы еще лучше. Какое нам дело до мечети, до художника Нур-Эддина и до его орнамента?! Ради чего мы должны заботиться о поповском наследии? (Аплодисменты.) Старина, говорит товарищ! Нет, мы ненавидим позорную, проклятую старину, мы разрушим ее до основания так, чтобы от нее не осталось никакого следа! Вместо мечетей мы построим дворцы культуры и дворцы науки! (Бурные, долго не смолкающие аплодисменты. Крики: «Тогры!», «Яшасун!») Переходим к следующему вопросу. Один из членов нашей ячейки, студент Надиров, занимается чтением старых суфийских книг. Мы обнаружили у него книгу Омара Хаяма, изданную в Бомбее. Я думаю, что такому человеку в комсомоле не место! Высказывайтесь, товарищи!..
Все это, повторяю, было давно, когда по Фергане еще гуляли басмаческие шайки в двести и в триста сабель, когда в Шахимардане толпа молящихся растерзала комсомольца-учителя, осмелившегося вслух сказать,