асти. Романист может позволить себе то, чего, кажется, не любит делать сам Бог: придать действительности форму, которая приносит самое сомнительное удовольствие, – создать повествование с началом, серединой и концом.
Хороший репортер никогда не поддается искушению: ему хватает ума понять, что история разворачивается не ради того, чтобы он написал удачный репортаж. Но любой журналист, который работал в Москве в годы правления Михаила Горбачева, не мог не поражаться тому, насколько сложные и разнообразные процессы ему приходится наблюдать. Что-то важное происходило на всех уровнях политической, экономической, интеллектуальной и общественной жизни, и события были чрезвычайно интенсивны и стремительны, не говоря уж о том, что они происходили на невообразимо громадной территории. Так что никто из нас не претендовал на роль адекватного свидетеля эпохи, способного правильно ее описать, тем более для завтрашней газеты. (Газеты, представьте себе, в те времена жили в 24-часовом ритме – и при этом выходили на бумаге.)
Но одним из иллюзорных преимуществ у московских репортеров того времени было чувство причастности к драматической развязке истории колоссального, мирового уровня. В августе 1991 года мы с моей женой Эстер Файн должны были после четырех лет жизни в Москве улететь домой. Она работала в The New York Times, я – в The Washington Post. Драма перестройки, курса реформ, начатых Горбачевым в марте 1985 года, достигла тогда максимального, предельного накала: страны Восточной и Центральной Европы, освободившись от кремлевской власти, входили в младенченскую пору своей государственности, советские республики требовали большей независимости, а идеология и политика Коммунистической партии Советского Союза катились под откос. Но чем все это закончится, было неясно. Если этому и наступит конец, думали мы, то мы его уже не застанем. Наше время в СССР истекло. Американские корреспонденты, работающие за рубежом, редко задерживаются на одном месте дольше четырех лет. Поэтому мы попрощались с друзьями, собрали чемоданы, убрались в квартире и, наконец опубликовав интервью с доверенным лицом Горбачева Александром Яковлевым (который сообщил мне, что ожидает, что КПСС и КГБ попытаются совершить государственный переворот), вылетели рейсом авиакомпании Pan Am из Шереметьева в Нью-Йорк. Это было 18 августа 1991 года.
В первых строках “Десяти дней, которые потрясли мир” Джон Рид называет свой рассказ о петроградских событиях 1917 года “сгустком истории”. События, приведшие к драме 1991 года, пожалуй, были не менее насыщенными. В любом случае я собирался написать книгу о своем советском опыте, даже если в этой истории еще не было своего штурма Зимнего дворца. Но разве можно было всерьез ждать, что такое случится?
Как оказалось, нужно было подождать всего несколько часов. Приехав в дом родителей Эстер под Нью-Йорком и включив CNN, мы вместе со всем остальным миром увидели, как по Кутузовскому проспекту, прямо мимо дома, где мы жили, идут танки. Начался переворот, который предсказывал Александр Яковлев. Чем бы он ни закончился, это было то самое финальное событие. Несмотря на то что у Восточного побережья США разразился ураган и было непонятно, удастся ли мне сразу вылететь в Россию, я уже на следующий день вернулся в Москву. 21 августа путч провалился. Горбачев, которого удерживали под арестом на крымской даче, вернулся с семьей в Москву, где его ждал холодный прием от его спасителя и политического противника Бориса Ельцина. Горбачев думал, что вернулся к власти, но на самом деле он стал свидетелем радикального изменения привычного ему мира.
Я оставался в Москве до конца года. Советский Союз к тому времени перестал существовать – растворился, как кубики сахара в горячем чае. Вернувшись в Нью-Йорк, я дописал “Могилу Ленина” – мои записи того периода легли в основу развернутой последней части книги.
Длинный раздел об августовском путче – “Первый раз как трагедия, а второй – как фарс” – не получился бы без подробностей о крымском заточении Горбачева; о лихорадочном бормотании в кабинетах Лубянки и несостоявшихся диктаторах, которые напивались до бесчувствия; о заговорщиках, которые сводили счеты с жизнью всеми мыслимыми способами. Предложить такой финал не отважился бы ни один сценарист, но именно так все и случилось – как раз в конце моего четырехлетнего репортерского срока. Кроме того, финал оказался на удивление счастливым: сравнительно мирное завершение невероятно трагического отрезка истории, ночной спуск над Кремлем красного флага и подъем нового – бело-лазорево-алого. Конец коммунизма. Конец империи. Конец истории. Могли ли в России после тысячи лет феодализма, царского самодержавия, тоталитарного коммунизма утвердиться либеральная демократия, процветание, истина и справедливость?
Вскоре я – в шутку – сказал своим старым коллегам из московского бюро Post, что “история завершилась”. В этой шутке отзывалось глубокое заблуждение, особенно распространенное в Вашингтоне: Россия и четырнадцать остальных бывших советских республик вступят в период эволюционного политического и экономического развития, которое не потребует нашего внимания, и Соединенные Штаты, свободные от конкуренции и обязательств холодной войны, утвердятся в роли единственной мировой сверхдержавы. Это была вера в превосходство малой истории над большой, иллюзия, которую