их умелых руках даже сукна стали короче, будто усыхали, вопреки природе, под непрекращающимся дождем, не говоря уже о законно прибавивших в весе продуктах.
Об этом толковал московский обыватель, трясясь по Тверской в запряженном парой кляч городском дилижансе. Кто называл его «линейкой», кто – «гитарой», удобства экипажа от этого не улучшались. А поскольку «гитара» считалась крытой и в принципе была таковой, но – от солнца, а не от бесконечного дождичка, который и дождичком-то язык называть не поворачивался, настолько он был мелок, жалок, неопределенен, пронзителен и бесконечен, эти его необычные качества особенно сказывались на пассажирах московских «линеек», потому что пассажиры сидели на них по обе стороны, спиной друг к другу, бочком к лошадям и лицом к тротуарам и вода простегивала их не только сверху, но и со всех прочих сторон, в том числе и из-под колес.
– Это ж чего делается-то? Это ж поля вымокнут, на избах опята вырастут, и вся нечисть болотная возрадуется радостно.
– Потоп. Истинный потоп библейский…
От потопа спасались все, как могли, но чаще всего – в собственных ковчегах. Только известная всей Москве таганская дурочка Мокрица приплясывала под дождем и очень радовалась:
– Мрыть Москве мокру! Мрыть Москве мокру!
Вздыхали москвичи:
– Знать, прогневали мы Господа своего…
Видать, и вправду прогневали, потому как в ресторане «Эрмитаж» сам собою круглосуточно начал плакать фонтан, а в Английском клубе, основанном английскими же купцами еще при Екатерине Великой, родилось и само объяснение всемосковского мокрого бедствия. В комнате первого этажа, именуемой ажидацией, где лакеи, грумы и прочие сопровождающие лица коротали время за чашкой чаю с разговорами в ожидании господ, кто-то изрек в эти самые мокрые дни:
– Всякое непобеждение в войне меняет климат пространства и населения.
И в этом мудром выводе была немалая доля истины, так как не только москвичи, но и вся Россия глубоко и огорчительно переживала неудачу Крымской войны[1], и никакие частные победы на Кавказе не могли принести никакого облегчения промокшим душам и телам. Бесспорно, героическая оборона Севастополя роняла капли бальзама на израненные патриотические организмы, но истинную радость жизни и великое торжество духа способны приносить только звонкие победы, но никак не громкие обороны. Россия жаждала героев-победителей, и никакая отвага и стойкость героев-защитников не могли утолить этой непереносимой жажды. Потому-то и затрубили вдруг все газеты дружно, бодро и весело, когда пришли первые оглушительные телеграммы с далекого-предалекого юга. Из Туркестана, о существовании которого вряд ли слыхивал российский обыватель тех времен. 15 июня 1865 года генерал-майор Михаил Григорьевич Черняев[2], командуя отрядом численностью в тысяча девятьсот пятьдесят человек и всего-то при двенадцати орудиях, внезапным штурмом взял какой-то там Ташкент, в котором проживало сто тысяч населения, обороняемый тридцатитысячным («отборным», как подчеркивали газеты) войском, имеющим аж шестьдесят три орудия. Правда, совершил он сей героический подвиг, позабыв поставить о своем к нему стремлении начальство в известность, за что и был немедленно уволен со службы, получив, однако, чин генерал-лейтенанта за дерзостную свою отвагу. И все газеты прямо-таки до удушья зашлись в остром приступе патриотического восторга, ни разу не упомянув о досадной принципиальности Государя-Императора Александра II[3].
Долгожданные подвиги эти, что вполне естественно, с особой горячностью обсуждались в офицерских собраниях в звоне хрустальных бокалов. Обер-офицерство предчувствовало как будущие победы, так и будущие ордена с профессиональным трепетом и заранее развернутыми плечами.
– Две тысячи против тридцати! За возрождение, господа!
– Это доказывает теорему высшего воинского мастерства русских генералов!
– Либо безудержное бахвальство нашей прессы.
– Бросьте, Скобелев! Черняев – герой и талант!
– С первым – соглашусь, со вторым – погожу, – усмехнулся молодой офицер в мундире лейб-гвардии Гродненского гусарского полка. – Полководец доказывает свой талант только второй победой. В противном случае его подвиг – лишь случайная удача авантюриста.
– Завидуете, Скобелев?
– Завидую, – искренне признался гусар. – Но совсем не удаче Черняева, а лишь отваге его. И удача, и успех, и проявление таланта человеческого зависят не столько от него самого, сколько от стечения обстоятельств. А отвага есть всегда проявление воли личности, господа. И потому – за отвагу!
Гусар Мишка Скобелев в юные времена воспринимался окружающими в качествах, так сказать, отдельных. Отдельно – как истый гусар, картежник и выпивоха, добрый приятель без видимых друзей, неутомимый юбочник и лихой дуэлянт. Отдельно – как Скобелев. Как внук рядового солдата, свершившего в Бородинском сражении столь легендарный подвиг, что Государь Александр I[4] в удивлении пожаловал ему и потомственное