овека, что четкой границы звериной натуры нельзя даже заметить? В том мгновении я вижу тусклые сумерки и гигантские деревья первобытного леса, еще не знавшего отпечатка обутой в кожу ноги. Вижу громадное существо, что пробирается неуклюже, но торопливо, то на задних ногах, то на четвереньках. Оно копается в прогнивших бревнах, ища личинок и насекомых, и непрерывно поводит своими малыми ушами. Затем поднимает голову и скалит желтые клыки. Первобытный дикий антропоид[1] – и все же я узнаю в нем родство с тем, кого ныне называют Джеймсом Эллисоном. Ну, как родство – скорее уж единство. Я – это он, он – это я. Моя кожа мягкая, белая и лишенная волосяного покрова, его же шкура – жесткая и косматая. И все же мы были единым целым, и в его немощном, зачаточном мозгу уже начинали покалывать людские мысли и зарождались людские сны – грубые, беспорядочные и мимолетные, но, вместе с тем, послужившие основой для всех высоких и благородных видений, что являлись людям в последующие эпохи.
Но и этим мои знания не ограничены. Они простираются к таким незапамятным далям, к каким я не осмелюсь следовать, к безднам настолько темным и страшным, что ни один человек не сумел бы измерить их глубину. Но даже там я ощущаю свою личность, свою индивидуальность. Она, скажу я вам, не терялась никогда – ни в той черной яме, из которой все мы выползли, слепые, вопящие и зловонные, ни в той конечной нирване, куда однажды попадем и которую я мельком видел вдалеке сияющей, точно голубое горное озеро в свете звезд.
Но довольно! Я поведаю вам о Ханвульфе. О, как это было давно! Не могу даже сказать, насколько. Зачем мне искать ничтожные человеческие сравнения, чтобы описать то, что происходило несказанно, непостижимо далеко? С тех пор земля изменила свой облик не один, но дюжину раз, и целые цивилизации успели постичь предначертанную им участь.
Я был Ханвульфом, сыном златовласых асиров[2] из ледяных равнин сумрачного Асгарда, пославших голубоглазые племена, дабы те, обойдя в вековых странствиях весь мир, оставили в самых нежданных местах свои следы. В одном из таких странствий, что проходило на юг, я и был рожден. Я никогда не видел родной страны своего народа, Нордхейма, где северяне жили среди снегов в шатрах из конских шкур.
В этом долгом походе я вырос, обретя силу, свирепость и неукротимость, свойственную асирам, не знающим иных богов, кроме Имира[3] с ледяной бородой, на чьих топорах запеклась кровь многих народов. Мои мускулы были крепки, как плетеные стальные канаты. Белокурые волосы львиной гривой спадали на могучие плечи. Чресла были облечены в леопардовую шкуру. Любою рукой я мог управляться своим тяжелым топором с кремниевым лезвием.
Год за годом мое племя продвигалось на юг, порой сильно отклоняясь то на восток, то на запад, а то и задерживаясь месяцами в плодородных долинах или на равнинах, где паслись стада травоядных, и все же медленно, но неуклонно следовало на юг. Бывало, наш путь лежал через молчаливые и безлюдные просторы, не знавшие еще человеческого голоса; бывало – путь нам преграждали дивные племена, и тогда за нами оставался след из обагренного кровью пепла на месте вырезанных деревень. И в течение этого странствия, на охоте и в боях, я стал совсем взрослым и полюбил Гудрун.
Что мне рассказать о Гудрун? Как описать цвета слепому? Могу только сказать, что ее кожа была белее молока, волосы пылали пламенем ловимого ими солнца, а изящество всякого иного тела лишь посрамилось бы ее формами греческой богини. Но мне не по силам дать вам представление о том сияющем диве, коим она была. Вам попросту не с чем сравнить – вам знакомы только женщины вашей эпохи, которые рядом с ней кажутся не более чем свечами против света полной луны. Множество тысячелетий эта земля не видела таких женщин, как Гудрун. Клеопатра, Таис[4], Елена Троянская – все они лишь бледно оттеняли ее красоту, вяло подражая тому цвету, что мог наполниться всей своей силой только в самом начале.
Ради Гудрун я оставил свой народ и ушел в дикие земли изгнанником с обагренными кровью руками. Она принадлежала моей расе, но не моему народу – ребенком ее нашли в лесу, где она бродила, отбившись от племени кочевников. Когда она созрела, превратившись в прекрасную молодую девушку, ее решили отдать Хеймдалу-силачу, лучшему охотнику племени.
Но мечта о Гудрун ввергала меня в безумие, раздувала негасимое пламя, и я убил Хеймдала, проломив ему череп топором, прежде чем он успел утащить ее в свой шатер из конской шкуры. И тогда начался наш долгий побег от жаждущих мести соплеменников. Гудрун охотно бежала со мной, питая ко мне ту любовь асирских женщин, что пылает, пожирая пламя и уничтожая слабость. О, это были дикие времена, когда жизнь имела природу мрачную и кровавую, а слабые погибали, не задерживаясь на этом свете слишком долго. Мы же вовсе не были нежными, а наши страсти походили на бурю, на волнение битвы, в нас кипела львиная решимость. А любовь наша была столь же неистова, что и наша ненависть.
Так я увел Гудрун из племени, и жаждущие нашей смерти двинулись за нами вслед. День и ночь они не давали нам передышки, пока мы не бросились в ревущую пенящуюся реку, куда даже асиры не осмелились войти. Но мы, обезумевшие от любви и полные безрассудства,