да наступила злая година, зарыскали разбойничьи толпы – село опустело и обеднело.
Чернели пожарища, стояли пустые, разрушенные избы. Хлеб на нивах гнил на корню; не трогал его испуганный, обездоленный крестьянин, хоть уже давно осень наступила, хоть и зима уже близилась.
Печально глядело на хмурое село осеннее солнышко, словно думая: к чему взошло я на зорьке ясной, коли мне и полюбоваться не на что?.. Вот скользнули робкие лучи за крайнюю избу, осветили у ворот ее на завалинке трех рослых молодцов. Была та изба лучше да краше всех других на селе; крепкий тын[3] хранил постройку от злых людей. Молодцы, что на завалинке зарю встретили, были хозяева-домочадцы той избы. Трех братцев Селевиных по всему селу уважали за домовитость и оборотистость. Старшего звали Ананием, силы он был богатырской, нрава прямого, доброго. Второй брат, Данила, послабее был, зато сметливее и расторопнее. Третий, Осип, тоже был собой молодец хоть куда – из десятка не выкинешь – да ходила о нем молва худая: корыстолюбив был парень, завистлив.
– О господи! – молвил со вздохом Ананий Селевин, поглядывая на нивы. – Ну и времечко настало!
– Одно слово – беда! – подхватил Данила.
Младший брат усмехнулся лукаво и вставил:
– Что ж, ребятушки, зато хошь рук не натрудим…
– Пустое говоришь! – перебил его старший. – Труд-то Господу Богу угоден, особливо наш – крестьянский.
– Иди потрудись, – опять усмехаясь, кивнул ему Осип головой на легшую вповалку рожь.
– Стану я для нехристей-ляхов работать. Нагрянут да отнимут… Сам знаешь, почему мы сиднем сидим.
Опять замолчали братья. Солнышко все выше да выше всходило, даже припекать стало, даром что сентябрь на дворе стоял.
– Гляньте-ка, и Тимоха на свет божий выглянул, – сказал быстроглазый, заметливый Данила.
Сосед Селевиных, Тимофей, парень не слабее самого Анания, носил по селу прозвище смешливое – Суета. Был он тучен, высок, широк и мешковат, а нрава бойкого, любопытного: везде и всюду за другими спешил – и частенько его сельские зубоскалы на смех подымали.
– Мир честной беседе, – молвил он, подходя. – Где бы тут присесть с вами?..
Но на завалинке для такого парня-великана места не нашлось, трое Селевиных ее всю заняли. Огляделся Суета, шагнул к недалекой полусгоревшей избе и мигом выломал из сруба пенек не тоньше себя. У избы рухнул угол, пылью и золой понесло на братьев.
– Ишь медведь! – крикнул Осип. – Чего избу рушишь?!
Принес Суета свой пенек, уселся и ответил:
– Не велика беда – избу порушить, а вот, братцы, ежели Тушинский вор Москву-матушку порушит – тогда будет беда злая, горе-горькое…
Вздохнули все. Помолчал Осип и пробормотал тихо:
– А слышь, весело живут в Тушине: пьют-гуляют…
– Небось и тебя туда тянет? – поймал его на слове Суета.
– Кабы он помыслить только такое успел, я бы его своими руками удушил! Замест отца я теперь ему… За младших братьев старший перед Богом и царем в ответе. Слышь, Оська? – прибавил Ананий.
Смешался, зарделся тот, испугался:
– Да чего вы, братцы! Так слово сказалось, а они почли уж меня за вора-переметчика… Чай, я не лях…
– Не одни ляхи теперь кровь православную льют, – вмешался Данила Селевин. – Свои-то перебежчики хуже…
– А что, братцы, силен-силен вражий лях, а все на нашу святую обитель не дерзает, – заговорил Суета.
– Чай, ее сам преподобный Сергий хранит. Не попустит Господь такой беды! – И Ананий перекрестился.
– Да и прихожане – народ православный, за обитель-матушку вступятся.
– Голову за нее сложим! – подхватил Суета.
У всех четверых лица нахмурились, глаза сверкнули. Денек теплел да теплел; в ближайшей роще зачирикали птицы, зашелестела кругом осенняя желтая трава. Задумались молодцы молоковские, глядя на далекое поле, по которому вилась дорога Сергиевская.
– Идет кто-то, – молвил Данила.
Всмотрелись – видят: две богомолки по дороге шагают, торопятся; все ближе и ближе путницы: одна – седая старуха, сгорбленная, другая – совсем еще девочка. Укутаны обе в разное тряпье.
Поклонилась старуха молодцам и спросила:
– Не пустите ль нас отдохнуть малость, люди добрые? Притомились мы с дочкой, от обители-то идучи.
– Милости просим, бабушка, – сказал, вставая, Ананий.
Ввел он богомолок в избу, воды им в деревянной чашке принес.
– А насчет еды – не обессудьте, голубушки. Один черствый хлебушко, да и то летошнего помолу.
– Спаси тебя Господь, кормилец, – в голос молвили странницы, раздеваясь и усаживаясь.
Напились они водицы, сухих корок погрызли. Тем временем в избу вошли остальные молодцы и сели.
– Ляхи, что ль, пожгли у вас село? – спросила старуха.
– И ляхи, и свои, бабушка.