синем южном небе над головой висело южное солнце, по-осеннему ярко вспыхивая на южной синеве залива Росас. Синеву окаймляли полоски белой пены – там ленивые волны разбивались о золотистый прибрежный песок и серо-зеленые обрывы. Черный в свете солнца, хлопал на ветру французский триколор, возвещая миру, что Росас – в руках французов, а Хорнблауэр – военнопленный. Меньше чем в полумиле покоился остов его бывшего корабля – «Сатерленд» выбросили на мель, иначе бы он затонул, – а на одной линии с ним покачивались четыре его недавних противника. Хорнблауэр щурился на них, сожалея об утрате подзорной трубы. Даже и так он видел, что корабли не готовы выйти в море и вряд ли будут готовы. Двухпалубник, который не потерял в бою ни мачты, и тот еле-еле держался на плаву – помпы на нем работали каждые два часа. На трех других не установили еще ни одной мачты взамен сбитых. Французы ведут себя, как ленивые салаги, что неудивительно – семнадцать лет их бьют на море, шесть лет держат в жесткой блокаде.
Они на французский манер расшаркивались перед ним, превозносили его «героическую оборону» после «мужественного решения» броситься между Росасом и спешившими укрыться там четырьмя линейными кораблями. Они выражали живейшую радость, что он вышел целым из сражения, в котором потерял убитыми и ранеными две трети команды. Но они набросились на добычу с алчностью, снискавшей Имперской армии ненависть всей Европы. Они обшарили карманы даже у раненых, когда, стонущих, грудами увозили их с «Сатерленда». При встрече с Хорнблауэром французский адмирал удивился, не видя шпаги, которую отослал своему пленнику в знак восхищения его отвагой; когда Хорнблауэр ответил, что никакой шпаги не получал, адмирал велел разобраться. Шпага отыскалась на французском флагмане, выброшенная за ненадобностью: гордая надпись, как и прежде, украшала лезвие, но золото с эфеса и ножен исчезло. Адмирал лишь рассмеялся и вора искать не стал. Сейчас награда Патриотического фонда висела у Хорнблауэра на боку, голая рукоять сиротливо торчала из ножен, от жемчуга, золота и слоновой кости остались одни воспоминания.
С равной жадностью французские солдаты и матросы накинулись на «Сатерленд» и ободрали все, вплоть до медяшек. Они в один присест смолотили жалкую провизию – не зря говорят, что Бонапарт держит своих людей на голодном пайке. Однако пьяным не напился почти никто, хотя рома было вдоволь. Девять из десяти британских моряков перед лицом подобного искушения (какому никогда бы не подставил их британский офицер) упились бы до беспамятства или до пьяной свары. Французские офицеры обратились к пленным с обычным призывом перейти на их сторону, суля хорошее обращение и щедрое жалованье. Сейчас Хорнблауэр с гордостью вспоминал, что ни один из его людей не поддался на уговоры.
Теперь те немногие, кто чудом не получил ранений, томились под замком – их загнали в душный склад, лишив табака, рома и свежего воздуха, что для большинства и составляло разницу между раем и адом. Раненых – сто сорок пять человек – бросили в сырой каземат, умирать от гангрены и лихорадки. Руководство нищей армии, которое и для своих-то людей мало что могло сделать, сочло неразумным тратить силы и медикаменты на раненых, с которыми, выживи они, не оберешься хлопот.
Хорнблауэр тихо застонал на ходу. Ему предоставили комнату, слугу, право гулять на свежем воздухе и греться на солнце, а несчастные, которыми он командовал, заживо гниют взаперти – даже тех двух-трех офицеров, которые не ранены, поместили в городскую тюрьму. Правда, он подозревал, что его берегут для иной участи. В те славные дни, когда он, сам того не ведая, заслужил прозвище «Гроза Средиземноморья», ему случилось подойти к батарее в Льянце под французским флагом и взять ее штурмом. То была законная ruse de guerre, военная хитрость, подобных которой немало насчитывается в истории, но французское правительство явно намеревалось истолковать ее как нарушение воинских соглашений. С первым же конвоем его отправят во Францию или в Барселону, а там – военно-полевой суд и, вполне вероятно, расстрел. Бонапарт мстителен и к тому же стремится убедить Европу в подлости и двуличности англичан. Хорнблауэру казалось, что именно это он читает в глазах тюремщиков.
За время, прошедшее с пленения «Сатерленда», курьер наверняка успел доскакать до Парижа с новостями и вернуться в Росас с распоряжениями Бонапарта. «Монитор Юниверсель», надо думать, захлебывается от восторга, расписывая всему континенту славную победу над линейным кораблем, неопровержимо доказывающую, что Англия, подобно древнему Карфагену, вот-вот падет; через месяц-два та же газета сообщит, что бесчестный прислужник вероломного Альбиона заслуженно расстрелян в Венсенском замке или Монжуи.
Хорнблауэр прочистил горло. Удивительное дело – он не чувствовал и тени боязни. Мысль о скором и неминуемом конце пугала его куда меньше, чем расплывчатые страхи перед началом боя. Мало того – он почти с облегчением сознавал, что смерть избавит его от треволнений. Не надо думать о Марии, которая скоро родит, мучиться ревностью и томиться по леди Барбаре, жене адмирала Лейтона. Это будет достойный мужчины конец, а для такого человека, как Хорнблауэр – мнительного, вечно мучимого страхом провала или бесчестья, – даже желанный.
Это будет окончанием плена. Хорнблауэр два года протомился в Ферроле, но время