ивейших. Капризам творцов нечасто потакают свыше, – а все же неуступчивое, но и странно рассеянное порой провидение позволило (не иначе как по оплошности) воплотиться этому несомненному зодческому озарению. Способствовал ли стройности проекта мечтательный глазомер архитектора или особым образом сошлись звезды на небе, или сквозной петербургский ветер внес свой невесомый, но решающий вклад, вытянув линии в безупречные параллели – доподлинно нам неизвестно. Два бесконечных до головокружения одинаковых фасада смотрелись друг в друга как в зеркало, рождая предположение (весьма, кстати, спорное) о существовании высшего благого равновесия. В симметрии сторон мерещилась античная протяженность. Воскресший призрак Эллады витал над повтором парных колонн, а бессчетные арки окон, казалось, множились бы и дальше, не положи им внезапного предела нарядное здание театра, утвердившееся в глубине улицы с тою же неизбежностью, с какой точка встает в конце фразы.
Тыльный театральный фасад, украшенный двумя крылатыми девами-близнецами (с одинаковой мечтательной задумчивостью на гипсовых бледных лицах обе несли по венку на ближнюю голову имперского орла) замкнул сквозную до того перспективу, превратив ее в прелестный тупик. Искусство склонно воздвигать тупики, – и разве не в этом его предназначение? Величественный храм Мельпомены заодно уж дал улице имя – запросто, без затей та назвалась: «Театральная».1 (Какой-то чудак заметил, между прочим, что будь его воля, устроил бы он этакое приятное глазу зрелище: залил бы улицу водой и чтобы балетные дивы танцевали здесь белой ночью в белых же платьях, поднимая фонтаны брызг… – сумасшедшая красота!..) Сумасшедший романтик – да ведь в российской столице и летом прохладно…
Теперь над пустоватой улицей смыкались мартовские сумерки, так удивительно шедшие общей соразмерности и прямым сходящимся линиям, и фаянсовой голубизне колонн. Днем обильно капало, даже текло, – солнце доедало с железного противня крыш остатки слоеного, уже основательно подтаявшего ледяного пирога. К вечеру ощутимо похолодало, – легкий морозец выращивал мутного стекла сталагмиты под жерлами водосточных труб, а разрозненные живые капли падали сверху, и все еще звенел в воздухе щебет невидимых городских птиц. Природа словно испытывала механизм своих весенних новеньких часов, – те сбивались, останавливались и вновь возобновляли ход. Наконец, нужный ритм был задан, – весенние часы пошли весело и уже необратимо. Сумерки добавляли пейзажу туманной неясности, нежности, зыби.
На углу улицы перед складным этюдником топтался одинокий живописец, – высокий, сутуловатый молодой человек лет, может быть, двадцати трех. (При первых же знаках весны академическое начальство высылало своих питомцев из просторных плохо натопленных учебных классов на городские этюды – и вовсе уж насквозь продуваемые). Заметно было, что художник изрядно уже продрог, время от времени шмыгал носом и несколько раз успел чихнуть, чертыхнувшись и утеревшись не слишком-то свежим платком, вытянутым за уголок из кармана двумя меньше других испачканными пальцами. Гладкое непримечательное лицо его с впалыми щеками с резко обозначенными скулами выглядело в мутном свете сумерек испитым и бледным; широкополая черная шляпа с помятой тульей надвинута была на самые брови, на худой шее повязан не то шарф, не то женский платок. Изрядно потертая суконная крылатка местами лоснилась, а обшлага рукавов оживлялись кое-где веселыми пятнышками красок. (Избрав делом жизни красоту, художник, очевидно, не слишком-то заботился о красе собственной наружности; вообще в среде столичного студенчества модно было носить на лице выражение этакого брезгливо-заносчивого нигилизма).
Уже образовался на палитре веселый лиловатый хаос, и миниатюрная копия улицы, все более утончаясь, проявлялась на холсте точно переводная картинка (вроде бы похоже на действительность, – а все-таки мираж, иллюзия, другое измерение). Художник планировал изобразить сумерки на грани темноты – сумерки с последним румянцем умирающего луча, со сквозящим скелетом бессчетных сдвоенных колонн…
– «И прелюбопытное же время… точнее сказать, безвременье. Будто взял Господь паузу между светом и тьмою – и вышло этакое синее ущелье, узкий промежуток. Уже не день, да и не ночь еще – странное преддверие… и куда ведет та дверь? Свет бедноватый, тусклый, того и гляди совсем стемнеет. Однако колорит!.. захочешь, да не сочинишь. И все-таки быстрое письмо способствует определенной легкости. Конечно – церемониться-то некогда».
Художнику сильно хотелось курить. Заботливо пристроив кисть (кончик точно обмакнули в сине-лиловый воздух), он похлопал ладонью по карману, вытянул папиросу, укрыл зажженную спичку в сложенных раковиной горстях. Ветер раз за разом задувал пляшущий огонек – и вновь чиркала спичка, вновь озарялись и гасли худые скулы, опущенные ресницы. Наконец удалось прикурить, – одинокая жаркая точка замаячила в холодной синеве. Глубоко затянувшись, художник закашлялся, – и почему-то именно теперь, на свежем весеннем холоде табачный дым не принес желаемого удовольствия, показался горьким, едва ли не тошнотворным.
Держа папиросу на отлёте, художник подошел ближе, вгляделся. От холста повеяло привычным живично-скипидарным