о обнаружила свою беспомощность, но важнее то, что этот упрек несправедлив по отношению к роману вообще.
Обычно читатели любят, чтобы порок был наказан, а добродетель торжествовала повсюду, начиная от волшебных сказок и кончая мелодрамами. Признаюсь, мне тоже это нравится: но, к несчастью, это ничего не доказывает ни в сказке, ни в мелодраме. Когда в книге или на театре порок остается ненаказанным, это еще вовсе не является доказательством того, что порок не внушает отвращения и не заслуживает кары. Когда же добродетель не торжествует в литературном вымысле, – а в действительности это происходит часто, – то из этого следует лишь то, что автор, если бы он и захотел доказать такую чудовищную мысль, как мысль о бессилии добродетели в нашем мире, доказал бы тем самым лишь одно: что он несправедлив и не очень умен.
Что такое фабула романа, трагедии – любого повествования? Это достоверная или вымышленная история некоего события, это рассказ о нем. Вот что в романе я назвала бы романом в собственном смысле. Все украшения, придающие ему живописность, или рассуждения, побуждающие читателя мыслить, – лишь аксессуары. Иногда эти аксессуары достаточно разнообразны и кажутся настолько приятными, что заставляют не замечать и прощать автору плохо построенное действие; а иной раз интересно задуманное и ловко построенное действие вызывает у читателя снисходительное отношение к неуклюжему стилю и неправдоподобию деталей. Но я спрашиваю: что доказало любое событие само по себе? – и готова спорить, что разумного ответа не будет. А если ни одно событие ничего не доказывает в действительной жизни, то как же может что-нибудь доказать рассказ о вымышленном событии? Можно ли ссылаться на него как на подтверждение теорий, мимоходом изложенных рассказчиком или обсуждаемых его персонажами? По правде говоря, восторжествует ли в конце добро над злом, одолеет ли негодяй порядочного человека, утешится ли вдова или умрет от чахотки, будет ли добродетельный человек вознагражден признанием общества или просто удовлетворится тем, что у него чиста совесть, – мне это безразлично, лишь бы судьбы персонажей были связаны между собой и приведены к развязке так, чтобы они до самого конца вызывали у меня интерес. Я сочла бы себя наивной, если бы стала выжидать, чью сторону примет по своей прихоти автор, чтобы решить, что истинно и что ложно в человеческой природе, что справедливо или несправедливо в обществе.
Если бы корабль, на котором возвращалась Виргиния, не потерпел крушения, входя в порт, разве это доказало бы, что целомудренная любовь всегда венчается счастьем? И доказывает ли тот факт, что этот злополучный корабль погружается в пучину вместе с интересной героиней, идею, что настоящие влюбленные никогда не бывают счастливы? Что доказывает сюжет «Поля и Виргинии»{2}? Лишь то, что молодость, дружба, любовь и тропическая природа великолепны, когда о них повествует и их описывает такой писатель, как Бернарден де Сен-Пьер.
Если бы дьявол не увлек и не победил Фауста, разве это доказало бы, что мудрость сильнее страстей? И если дьявол оказывается сильнее философа, разве это доказывает, что философия никогда не сможет победить страсти? И что вообще доказывает «Фауст»?{3} То, что наука, поэзия, человеческие чувства, фантастические образы и глубокие мысли, равно сладостные или мрачные, очень хороши, когда именно Гете создает из всего этого волнующую и возвышенную картину.
Если бы Юлия не утонула в Женевском озере, если бы Танкред не убил Клоринду, если бы Пирр женился на Андромахе, если бы Дафнис не женился на Хлое, если бы Ламмермурская невеста не сошла с ума, если бы Гяур не стал монахом{4}, мы утратили бы самые прекрасные страницы многих шедевров, но у нас не стало бы ни одним доказательством больше или меньше, не был бы упущен или найден ни один вывод из подобных обстоятельств.
Поэтому я нахожу критику праздной, когда она спорит о правах фантазии, и вредной для искусства, когда она хочет принудить фантазию служить решающим свидетельством. Я хочу, чтобы нам позволили показывать по нашему усмотрению все, что нам заблагорассудится, и чтобы те, кто оспаривает наши чувства, как и те, кто разделяет их, не требовали от нас отчета в выборе того или другого события. Я не желаю, чтобы одни кричали: «Автор уклонился от выводов!», а другие: «Выводы автора порочны!»
Я написала роман под названием «Леоне Леони», в котором обольститель не был наказан. Люди говорили: «Ах, какая безнравственность! Автор хотел доказать, что негодяи всегда любимы и торжествуют». Я написала роман под названием «Жак», в котором обманутый супруг умирает от горя. Люди говорили: «Ах, какая наглость! Автор утверждает, что обманутые мужья должны умирать от горя!» Я сочинила под влиянием минуты и как бог на душу положил не менее двух десятков ни в чем не схожих развязок, и на взгляд тех, кто хотел усмотреть в них насмешку над читателем, эти развязки доказывали возможность по меньшей мере двух десятков исключающих друг друга решений. По словам одних, все они утверждали слишком многое; по словам других, не утверждали того, что следовало. Признаюсь, это лишь снова убедило меня в том, что сюжет, суть и задача романа – рассказать историю, из коей каждый может сделать свой вывод, соответствующий или противоречащий чувствам,